А город шумел свою всегдашнюю жизнь, и ничто не покачнулось в городе, и никто не обернулся на Георгия: грохоча, шел под горку 26-й трамвай, на углу давали сосиски из диетической столовой, напротив, у магазина «Обувь», швартовалась за женскими сапогами очередь из женщин в прекрасных сапогах.
Всем нутром Георгий угадал: жизнь сломалась. Впереди ее нет.
А город все так же безоглядно летел навстречу будущему, каждый занимал в полете свою ячейку или креслице, и только Георгий ощутил всей душой, что выжат отсюда, что объем времени и пространства, отведенный ему городом по приезде, катастрофически сжимается. Георгий задыхался, но город верил в слезы искренние и простые, а таким слезам — не верил, и в этом была своя, ускользнувшая от Георгия правда.
42
Надолго запомнился Георгию разразившийся день. Вернее, день не запомнился совсем. Лишь переживание с утра лавиной нараставшей беспомощности, прицельный камнепад, переломивший крепкий стерженек самоуважения. Острое сознанье ничтожества, пронизав, оставило позади мертвую трубообразную полосу — от головы до пят. И трезвый отчет: на этот раз — кончено. На сей раз — выхода не сыскать. Рвануться вон из удушающих обстоятельств — ни вверх, ни вниз, ни в сторону — некуда. Кругом Москва, с которой начинается Родина. Москва, для которой мы еще найдем лучшие слова, читатель.
***
— Не мохай, — сказал Шамиль вечером, едва переступив порог. — Где ты лазишь, бля, с утра ищу. Дед же его терпеть не может, папашку, те повезло, я договорился. На той неделе дед — у ректора. И поедешь в свою зашуганную Корею, я деду сказал, по-человечески, чтобы пятна не осталось, — надо послать. Ему это — два пальца обмочить, бля, страна чудес…
— Спасибо, Шамик, — вяло ответил Георгий.
Поздно вечером, в бессмысленной, опустевшей мансарде, которая, как веселая рощица после ураганного спектакля, предстала в одночасье клоунски-бутафорской, дурацкой и вымученной декорацией, в попытке забыться — снова вспомнилось правдивое ощущение сна, мелькнувшее напоследок в кабинете Хурцилавы. Как он легко вдруг подставился на место власти… То вышло само собой, без усилий, как в сказке. Теперь, к ночи, Хурцилава сливался с отцом Шамиля, и Георгий без труда еще раз увидел себя на месте их единого лица. Он вглядывался в себя — и мало-помалу лицо разрасталось, совпадая еще с ласковым Барановичем, то приплюсовывался Бэбэ, обрастало подробностями, проглянул дядя Женя, утопивший Наталиного папу, — с глазами Уткина, и египтянин-ректор; затесался нежданно справа отец Татьяны и сверху дед Шамиля с окладистой бородою Маркса, вновь Хурцилава и даже Эльвирка — все те, люди по другую сторону стола, куда стремился все четыре года учебы, жаждал изо всей силы… И все это был теперь он — с той стороны, вот и оказался лицом к лицу, как странно…
Со смешанным чувством неприязни и удивления, придирчиво разглядывал он себя — блестящего будущего. Как им рисовался маме, отчиму, первокурснику Середе. Чтобы наступило: по небрежному мановению его пальца — шлеп! Еще движение — шлеп! И нету Георгия.
43
Никто не знает, о чем раздумывал Середа, уехав наутро в Черкассы. Но только близкие в Черкассах — не узнавали Гошу.
Его совсем не задело известие, как референт Шамилева деда ездил к ректору, после чего в ректорат вызывали «Скорую» (новости преданно доносил по телефону живучий Сашулька). И что его звезда, звезда Георгия Середы, вновь взвилась на небосклоне института. Взвилась куда как выше против прежнего. Потому что замять такое, такую историю, знал институт, в силах не каждый.
Но что-то сломалось внутри Георгия. Ему словно перебили хребет.
Безропотно помогал чинить сарай, ходил в магазин и по воду, а так — все приглядывался будто к городку, словно только вот сейчас открылись глаза на родную жизнь.
Возле магазина, попав ногой в задубевший на тротуаре ледяной бурун, грохнулся подвыпивший мужичонка, разбив банку с зеленым горошком. И, виновато заглядывая снизу на прохожих, с размозженной щекой, суетливо кинулся на коленках вдруг собирать горошек обратно в отыскавшийся крупный осколок… Георгий, замерев, следил, как непослушными пальцами он выхватывает из снега горошины, и не умел ни броситься помочь, ни зажмуриться, не уйти и не видеть, не слышать, не чувствовать больше.
Принялся внезапно с пристрастием допытываться у отчима — чем, наконец, он занимается в райисполкоме, и бросил. Отчим, было напыжившись, обиделся, поджал губы и оскорбленно удалился ловить Би-би-си.
Лишь Сашулькино извещение о том, что распределен на практику в Пхеньян вместе со Шнурко, а Хериков, видать, отказался («Куда отказался? — безразлично подумал Георгий. — Идиот. У него ж выговор за зачетку».), — только это известие, казалось, оживило и странно встревожило Георгия.
Сухо сообщил новость родителям, прислушиваясь к звуку собственных слов и все пытаясь вычислить тревогу.
Холодно выдержал взрыв эмоций, посоветовал отчиму принимать по утрам прохладный душ, отчим, с слезами на глазах, кивнул и высморкался в мамин клетчатый платок.
За месяц до отъезда Георгий явился в Москву оформлять документы.
Брезгливо окинул взглядом мансарду, закрыл дверь. «Ну, вот и Москва», — подумал он, вдохнул мишурный с пылью запах — и защемило сердце. Он опустился на тахту с чемоданом в руках, с совершенно «новэньким» чемоданом, как и было обещано три с половиной года назад. Простые слова про Москву отчего-то смятенно кольнули грудь. И кошки, приутихшие было в поезде, с новой силой заскребли на душе. Он никак не мог отделаться от тревожного предчувствия. По дороге с вокзала добавилось еще навязчивое ощущение, что город ощетинился на него, чужой город.
Нервничая, набрал номер Шамиля.
— Это я, — негромко сказал он.
— А!.. Ха, здорово! — узнал Шамиль. — Ну, как сам? Как там? Але! Ну, ты в курсе? Але, ты рад? Ч-черт, да что с телефоном, Томка!
— Привет, — сказал Георгий.
— Куда ты пропадаешь, блин?! Ну, как вообще? Оформляешься? — Шамиль, кажется, испытывал неловкость.
— Нормально.
Георгий ждал, сам не зная чего.
— Ага, — сказал Шамиль, — а ты перемохал, видишь? Дед — молодец! Тамарка так переживала, ага. Ну, ты не пропадай. Давай звони к выходным — хата будет. Слышь? Ну, пока.
Георгий, развернув к себе трубку, посмотрел в оба нолика, свесил коромыслом на указательном пальце.
В институте никого не замечал, не здоровался — словно они все провинились. «Коне-ечно. — осторожно шептал по углам друг-Оприченко, — с такими связями и я бы… Хрен бы я с вами здоровался…»
Татьяна подошла в институте сама. Никого не стесняясь.
— Гоша, — сказала она проникновенно. — Гоша, ты меня а-ха-простил? Ну, за тогда, на мансарде? — Она знакомо поправила волосы. — Я знаю, это ты из-за меня а-ха-напился там и в милицию… Но ты сам виноват, — она подняла голову, — и это тебя а-ха-бог наказал с милицией, я сглазила… У меня же… ну, ты знаешь, — она натянуто улыбнулась.
Георгий тоже в ответ спокойно улыбнулся.
— Но с такими связями… — ободрившись, сказала Татьяна и оглянулась, — тут, знаешь ли, ни глаз, ни бог… А что ж ты все плакался?
Георгий, прищурясь, смотрел на нее и кивал головой. «Неужели? — думал он. — Боже мой!»
— Танюш, — он даже взял ее руку в свои. — Пожалуйста, этот месяц не будем видеться. Мне нужно принять решение.
— Решение? Правда, Гоша?
Георгий от неожиданности прикрыл глаза. Татьяна пожала руку и, тоже прикрыв глаза, закивала в знак согласия. Георгий бережно высвободился.
— Я позвоню перед отъездом, — твердо сказал он.
Оформление, как назло, происходило без единого
сбоя: из всех окошечек смотрели уважительно, декан Фицын просил заходить без стеснения, если что… с анкетами там… вот домашний телефон. Баранович цветистым эвфемизмом вдруг дал понять, что есть мнение… что можно бы и в партию… если, конечно, Георгию сейчас удобно и вообще… не возражает. Георгий безучастно кивал им всем. Увидев однажды в коридоре Шамиля, свернул в сторону.
Он позвонил в последний день.
— Таня, — сказал он. — Да, это я. Таня, выходи-за-меня-замуж.
— А? Алло! — Татьяна смутилась. — А а-ха-почему по телефону, Гоша? — тихо спросила она. — Ты когда улетаешь?
— Да? Или нет?
— Я…
— Да или нет?
До Георгия долетело ее взволнованное дыхание.
— Ты… Да… — неслышно сдалась она.
— Да… — Георгий словно попробовал слово на вкус. — А ты разве любишь меня?
— Что? — Она очень удивилась. — Как ты сказал?
Георгий помолчал, подождал и повесил трубку.
44
В местечке Пхан Мун Чжом, что на границе с Южной Кореей, есть приземистый прямоугольный дом — последнее общее достояние расколотой нации. Он расположен в демилитаризованной зоне, демаркационная линия делит дом пополам.