В то же время возникавшие иногда образы паренья, невесомой свободы и легкости, сияющих облаков, детского невинного счастья на чистой цветущей земле казались теперь не просто фигурами абстрактной словесной утопии, одной из тех, что изобильно рождались в ту бурлившую пузырями пору. Здесь дышало живым чувством; казалось, впечатления фронта однажды помогли Ионе заново пережить испытанное в детстве и найти для этого, наконец, слова:
Оборвалась пуповина,
С гноем вытекла отрава,
Под ногою нет опоры,
Пусто, ветрено и страшно
В этих стихах героя взрывом вышвыривает из окопа, возносит над испоганенной развороченной землей, над кучками людей, и за огненной вспышкой, за вспышкой пустоты вдруг открывается ему виденье дивного мира — в пронизанном светом воздухе он различает счастливых собратьев будущего, нестареющих, прекрасных, для которых полет естествен, ибо сами тела их свободны от прежней скверны и тяжести.
17Здесь сладость вкушают лишь те, чьи щеки не осквернены волосом, а дыхание табаком,— вдруг приставил Антон Андреевич всплывший на поверхность фантик. Он подошел нечаянно, но впору, как будто Милашевич переводил на прозу какую-то мысль Ионы Свербеева или записал что-то свое после разговора с ним. Ведь он вполне мог встретиться и говорить с давним своим знакомым после его возвращения в Столбенец, даже не мог его не слышать, не читать. Наверное, в ворохе крылись, и другие заметки, способные подтвердить это. Вот, скажем: «Они совершеннее нас, у них нет кишок, отягощенных навозом, а то, что мы прячем как срам, у них прекраснейшее, благоуханнейшее».
18Гм, гм... ну, допустим. С разгону Антона Андреевича, что говорить, иногда заносило, он после сам в этом убеждался и с готовностью над собой посмеивался. Но это был уже смех человека, который может позволить себе частные ошибки и неудачные вылазки, ибо убежден в главном. А главным было нараставшее чувство, что фантичный ворох все-таки связан одновременно с миром реальным и с миром, который творил Милашевич; больше того, тогда он впервые подумал, что это, может, вовсе не материал для книги, упомянутой в разговоре с Семекой, может, в самих листках Симеон Кондратьевич видел эту неявную саморастущую книгу. Здесь крылись какие-то невыявленные его персонажи, как крылся, еще до конца не угаданный, Иона Свербеев, он же Босой, бывший маляр и живописец, увечный солдат и стихотворец, деятель неизвестной республики и покровитель детей. Словно нить, опущенная в раствор, это имя начинало обрастать, обогащаться подробностями и живыми чертами:
Выходец с того света. В английских ботинках с обмотками. Рябая кожа на обтянутых скулах — как зернистый камень, сверху малость заглаженный.
Кровь не успокаивалась прозрачным веществом в глазах, растравленных газами до сырого мяса. Такие глаза пренебрегают ближними предметами, они смотрят вдаль.
Ноздри бледные, тонкие, трепетные. Их чутье возмещает ущербность зрения.
Что важнее чутья в такие времена, когда ни ум, ни знание не дают опоры, когда лучше не полагаться на собственные глаза и уши?
способность улавливать из воздуха недоступное другим
дар без всякой науки на расстоянии угадывать, кому повилять хвостом, а кому показать клыки, если сам не поспешит откупиться.
19Ну, пусть опять не все подходило бесспорно. Ничего, как-нибудь уточнится. То была пора, когда возбужденная мысль Антона Андреевича растекалась одновременно в разные стороны, увлекаемая любой попутной ложбинкой и выемкой. (Вода себе путь найдет, ей все равно через кого течь,— задержался однажды Лизавин на не совсем внятной фразе; он этот фантик отложил когда-то в раздел «О судьбе и случае», увидев здесь мысль о неизбежности, которая для своего осуществления в истории может использовать любую, просто самую близкую или восприимчивую фигуру; но теперь подумал с усмешкой, что это подходит и для его поисков.) Не находя прямого подступа к загадке воссоединившихся супругов, он так и сяк пытался заглянуть хоть через окошко в их деревянный столбенецкий дом (скорей всего деревянный и при этом одноэтажный, вроде того, что он описал в провидческом рассказе, где только примерял в воображении, как мог бы жить, как будет жить когда-то именно в этом городе с женщиной, которой тогда уже не было рядом) — и сквозь щель ставни, в тесноте натопленной комнаты различал при свете — не керосиновой лампы, коптилки — знакомое личико философа и садовода, он поливал из чайника рассаду в деревянных длинных ящиках (как удавалось сберечь от холода домашний цветочный рай?), а где-то за его спиной, не в тени, не в сумраке — в слепом пятне угадывалась, почти подразумевалась едва различимая женщина с коричневой шалью на плечах; она должна была, там присутствовать, еще не выдохнувшая до конца из легких воздух Лондона или Парижа, но что делала? — подкладывала в печь полено (хотелось думать, что хоть дров им хватало?), заваривала липовый, по рецепту Милашевича, чай? штопала? — не видно, не видно. Огонек фитиля, отражавшийся в стекле, угасал, зато из темноты понемногу проступал город, сквозил на нежной детской заре пустотой решетчатых заборов, беловато-розоватыми прутьями ветвей. Лодки уткнулись носами в берег, как в материнское брюхо. Верх обгорелого дома разобран на дрова. На окнах первых этажей глухие ставни. Двухэтажные дома на улице странным образом выглядят не выше одноэтажных, крыши идут почти вровень. На кирпичной стене выцветший лозунг: «Все на борьбу с вошью». Камень из-под Колтунова стоит на Столпье пустой, позорная надпись затянута красной (когда-то) материей; но материя прохудилась, камень со временем обошьют досками, по праздничным дням будут обставлять, как трибуну, портретами, а пока в «Поводыре» обсуждают вопрос: как все-таки понимать слова «разрушим до основанья», включительно или нет? В электротеатре «Грезы» вечерами крутят фильму «Как цветок и сердце вянет». Снег сходит, на улицах толстый слой навоза и грязи. Хорошо, когда еще подмерзает — вот кто-то в приличном пальто и барашковой шапке, наверно из бывших, не решаясь ступить с мостков, осторожно пробует дорогу сперва палкой, потом подошвой резиновых бот. Еще приходит к своим пациентам врач Левинсон, пешком, повозку и лошадь у него реквизировали, но все бы ничего, если б не грозный пес по прозвищу Серп и Молот. Конечно же это был пес. Неведомые озорники выжгли ему по короткой шерсти эмблему раскаленной проволокой, из озорства ли жестокого, из идейного усердия или, наоборот, в насмешку, думая осквернить символ. В последнем случае они просчитались. Как он воспрял, пугливый, затравленный, последний из всех, как ощутил покровительство и новое свое место! — добавлял Лизавин штрихи к сюжету. Грозен стал Серп и Молот, даже собакам уже лучше с ним было не связываться. Если гордость не позволяет заигрывать, а тем более подчиняться, сделай вид, что просто не обращаешь внимания. Хвост трубой — и в закоулок. Не спеша, чтоб не ронять достоинства. Будто тебе туда и нужно было. Да его и не столько собаки интересовали. Сила его была в редкостной способности определять, с кого требовать контрибуцию в виде съестного. Дар без всякой науки на расстоянии угадывать...
20Может, имя загадочным, неизвестным пока науке путем производит воздействие на сам телесный состав и даже на извержения телесные,— вдохновляясь, примерял дальше Лизавин, но опять чувствовал, что тут, кажется, нет пути. «Все бы ничего, да имя неосторожное. При таком-то росте!»... нет, это уже явно не становилось. На неверный миг выпростался из вороха новый сомнительный персонаж — и тут же растворился в сырой мгле столбенецких улиц. Лизавин подался было за ним, но потерял след. Вновь он чувствовал себя нетвердо, вновь соскальзывал на зыбкую почву и оказывался всего лишь перед бумажной россыпью. Вместо музыки врывался из-за окна треск мотоцикла, и паутинкой еще дрожал, тянулся тающий звук.
21шевелится, живет, сыплется сквозь пальцы неуловимое вещество — поди удержи, разгляди, вдумайся.
22Пальцы перебирали бумажки в коробке «Имена». Мыльников меняет фамилию на Мельников... О словах, или Начало новой веры. А это как попало сюда? Это надо бы в раздел «О словах». Или «О религии»? Был у Антона Андреевича и такой, один, впрочем, из самых скудных и сомнительных. Новая вера начинается с новых слов. Ну, конечно, это ложилось сюда же.
Даже не слово, а возглас, междометие, попытка слова. Евангелия составляют потом ученики.