Вскоре пришли немцы, и гестапо забрало Сарку. С испугу я помчалась к бывшему мужу, к Винклеру, и молила походатайствовать за Сарку. Это было глупо, ведь я прекрасно знала, что Винклер его ненавидит В конце концов, он, хоть и неохотно, согласился привлечь своих друзей, среди которых были и открытые сторонники нилашистов. Я тогда уже вернулась к нему, потому что мне и моим детям находиться у него было безопаснее, нежели в доме Сарки. Однажды вечером мой бывший муж пришел из больницы с новостью, что помочь, увы, не сможет.
— Сарка был английским шпионом, — сообщил он, не скрывая удовольствия.
— Ты сам знаешь, что это невозможно, — сказала я. — Если Сарка был английским шпионом, то я английская королева.
— Сожалею, но я ничего не могу сделать. Его уже нет в городе.
— Ты донёс на него!
Винклер поднял руки точно так же, как полгода назад перед Саркой, когда тот направил на него ружье.
— Ты рехнулась, — сказал он. — Я действительно ненавидел этого кретина, но быть доносчиком — нет.
— Я знаю, что это был ты, — сказала я.
В ответ я получила от него пощечину, первую и последнюю за всю нашу совместную жизнь, ведь потом я снова вышла замуж за Винклера, уже за границей, в Америке. В конце концов, он был отцом моих детей. Мы покинули страну ещё в сорок пятом, потому что мой муж, хотя он и мухи обидеть не мог, теперь я это уже знаю, чувствовал, что его связи с нилашистами настолько его компрометируют, что репрессий будет не избежать. Сегодня утром я навестила вашего отца. Когда я садилась на самолёт в Чикаго, то ещё не знала, удастся ли мне его найти. И сегодня утром не знала, пока не вышла из гостиницы. Я нашла особняк, в котором мы жили до войны, в очень хорошем состоянии. Будто и не прошло двадцати двух лет с тех пор, как однажды зимним утром мы загрузили вещи в грузовик, доставивший нас в Германию. Как давно это было! И как недавно! До какой степени мир не меняется там, где строят особняки. Меняются только жильцы. Затем я нашла второй дом, откуда гестапо забрало моего второго мужа, и сейчас там живёт тот, кто сдал его в руки нацистам — ваш отец. Как несправедливо, что пока расправлялись с главными виновниками, у этих маленьких людей, ловящих рыбу в мутной воде, даже волосок с головы не упал. И так оно повсюду. Ваш отец любезно принял меня, вспомнил, кто я такая. Мы сошлись на том, что оба сильно постарели. Пока пили чай, я спросила его, часто ли он думает о смерти. Он, смеясь, ответил, что никогда не думает, она придёт, когда надо. „А что, если она придёт прямо сейчас?“ — спросила я. Затем мы говорили о прошлом, которое теперь живёт только в нас и с нами будет предано забвению. Я спросила его, что он думает о справедливости. Старик был ошарашен вопросом и уклонился от прямого ответа, сказав, что он пожилой человек, он уже не размышляет о подобном. „И что вы думаете про самосуд?“ — спросила я. Он покачал головой. Но это было неправдой. То, что не выполнили судьба или Бог, должны закончить мы. „Это наша обязанность, — сказала я. — Наша обязанность уравновесить справедливость и факты, потому что иначе наша жизнь на земле станет адом“.
Сегодня утром я убила вашего отца. Я его отравила. Именно поэтому мне надо было вернуться из Америки. Надо было совершить величайший грех, который может совершить человек, чтобы мы забыли эту мучительную боль и заново научились бояться, как нам и положено. Чтобы, как от вспышки молнии вечером, на секунду мы могли взглянуть вдаль».
Перевод: Людмила КулаговаЧехословацкая венгерская новелла
Прежде чем болото провинции навсегда проглотило Вига, единственным, что он поведал своим однокурсникам, было следующее: ассистент профессора и на этот раз вызвал его к себе вовсе не для того, чтобы выпить на брудершафт. Никто и никогда не уличал Вига во лжи, и, как большинство робких мужчин женственного склада, он был возмутительно порядочным и добросовестным, а жизнь так и не научила его понимать шутки. То, что помощник профессора чуть ли не до слёз расчувствовался, когда выложил ему свой литературоведческий секрет, Виг не предал огласке, он никак не мог понять, как можно так долго молчать о чём-то, что, дескать, «великолепно», «блестяще» и «неповторимо» и о чём только помощник профессора, один во всём мире, имеет смутное представление. Но Виг простил ему это. Тот, кто живёт на зарплату, вынужден мыслить прагматично и принимать во внимание конечную выгоду.
Ассистент профессора впервые открыл свой секрет незнакомому человеку, но всё же, хотя чуть не расплакался, обошёлся без длинного предисловия.
— Я бы хотел, чтобы Вы писали дипломную работу у меня, — неожиданно перешёл он к делу.
Виг едва кивнул головой — противиться такому желанию не рекомендуется.
— Я многие годы ищу подходящего для этой темы человека. Вы будете писать свою дипломную работу об Имре Палле.
Примерный студент Виг не отказался бы даже в том случае, если бы преподаватель поручил ему геологический анализ могил выдающихся поэтов. И всё же он преодолел свою робость и спросил:
— Кто такой Имре Палл?
— Он был величайшим венгерским поэтом в Чехословакии, — сказал преподаватель, повысив голос.
Виг вздрогнул, а преподаватель, заметив, что пробудил в студенте дух сомнения, начал нетерпеливо размахивать руками и дергать полами расстегнутой брезентовой куртки, словно альбатрос Бодлера.
— Вы никогда не слышали этого имени, верно?
— Не слышал, — признался молодой человек.
— Не удивительно. Наверное, я единственный человек, если не считать одного-двух ещё живых родственников, кто помнит стихи Имре Палла. После войны Имре Палл бесследно исчез. Его стихи никогда не публиковались, он показывал их только некоторым друзьям. Я хотел бы, чтобы Вы отправились в город, где этот великий поэт жил и творил.
На следующее утро Виг собрал вещи и отправился в провинциальный городок. Никогда студент ещё не бывал в таком невзрачном и пустынном месте. Восьмидесятипятилетняя двоюродная сестра замечательного поэта была еще жива и с готовностью предоставила себя в распоряжение студента. «О, отшельник, — сказала дама с вуалью, — я много о нём думаю, я очень его любила». «Отшельник — это было прозвище Имре Палла», — отчитался Виг преподавателю о своей поездке через несколько дней. Поэт снимал комнату в одном из самых старых домов города, окна которого выходили на католическую церковь и приходскую канцелярию. Этот дом и сейчас находится на том же самом месте. Когда-то Имре Палла посещало множество людей, большей частью сливки общества, городская интеллигенция: врачи, чиновники, учителя гимназий. Затем эти знакомства оборвались так же быстро, как и завязались. А ведь Имре Палл был общительным человеком, обладал изысканными манерами и хорошим чувством юмора. В философии, математике и истории он разбирался лучше своих друзей, на французском, немецком читал и говорил так же хорошо, как и на родном языке. Он выписывал иностранные журналы, разбирался в литературе и музыке.
И вопреки этому он скорее скрывал свою образованность, нежели кичился ею. По мнению пожилой дамы, он был человеком до наивности порядочным и по этой самой причине жил исключительно духовными наслаждениями, не утолял великую жажду знаний вином, распутством или картами и знал людей настолько плохо, что казалось, будто всю свою юность Палл провёл в монастыре. Он часто бывал в обществе, но популярности так и не снискал; его аристократизм, лишенный свободной и вульгарной непринужденности, остужал окружающую атмосферу — как если бы переодетый работник налоговой службы неожиданно объявился среди самозабвенно развлекающихся комедиантов, понимая, что сейчас он не на службе, но утром следующего дня все увиденное будет внимательно, с неподкупной строгостью изучено чиновником, пусть и без особого желания. «И к чему весь этот ум и образование? — воскликнула двоюродная сестра Имре Палла, — он забыл о том, что даже самые светлые и яркие умы пробиваются в люди из грязи». Забыл, что чем выше взлетишь, тем больнее падать. Забыл, что всё чистое, аристократическое и безупречное через какое-то время начинает тяготить обычного человека. Поэтому приходится доказывать, что собор построен из грязи, яркий свет — сплошной мошеннический обман, сверкающая красотой одежда, подобранная по вкусу, прикрывает изъеденное струпьями тело, а из уст, произносящих красивые, чистые и простые речи, распространяется зловонное дыхание.
Беда обрушилась на Имре Палла неожиданно: так человек вечером ложится спать в башне из слоновой кости, а утром просыпается на табуретке в сарае. Цвела черешня, стоял немного прохладный вечер. На самом деле, это был еще не вечер; хотя солнце уже спряталось за деревьями церковного сада, отдельные лучи падали на брандмауэры, отгораживающие четырёхугольник двора, то тут, то там из труб шёл дым. Имре Палл сидел на закрытой веранде и читал, но в сгущающихся сумерках буквы перед его глазами сливались в черные линии. Когда приблизился вечер, и тишина провинциального дня сменилась жужжанием и шорохом насекомых, черешневые деревья во дворе превратились в белые светящиеся миражи, словно вспыхнуло множество огромных канделябров, только света на землю они не отбрасывали. Имре Палл на секунду замер, любуясь видением. Он глазам своим не поверил, когда в конце двора заметил приближающуюся фигуру, которая долгое время была движущейся тенью, и только когда тень приблизилась к лестнице, стало ясно, что это женщина в черном платье. Она будто вышла из самой преисподней. «Имре не ошибся, — сказала пожилая дама, — она действительно пришла из преисподней, из того ада, которым был тогда нищенский район на окраине города. О да, тогда мы уже читали о постепенном перенаселении. Мы понимали, что тот, другой мир вот-вот взбунтуется, но достаток, образование и законность — непоколебимая святая троица — подавляли наши страхи. Днём мы не боялись, и только когда зажигались фонари, к спокойной уверенности и сознанию выполненного долга начинали примешиваться зловещие предчувствия». По комнате будто прокатилось небольшое землетрясение — примерно это ощутил Имре Палл, когда впустил на веранду женщину в черном платье. Сколько он твердил впоследствии: «Толпа проглотит нас. Нас будет становиться меньше, а их с каждым днём всё больше. Наступит день, когда наши мысли будут маршировать под музыку их духового оркестра. Наша жизнь почти обесценится».