И вот пришел его черед. Генеральный викарий вновь раскрыл наугад толстую книгу, выдержал паузу и театральным голосом произнес:
— Кандидатус Альдер должен импровизировать на тему «Приди, о смерть. Ты сну сестра родная». Это предполагает обработку хорала с одновременным использованием мануалов и педалей, вступление и трехголосную фугу в старой манере.
Элиас быстро поднялся с места, как это только что проделывали его предшественники, поскольку полагал, что таковы требования ритуала. Он тоже преклонил колени, но направился не на возвышение, а к Фридриху Фюрхтеготту Бруно Голлеру, сидевшему на апостольской стороне и нервно теребившему усы.
— Я не знаю этой мелодии, — горячо шепнул он в ухо маэстро. — Пусть мне сначала наиграют, а потом я буду им… им… провизовать.
Зардевшийся Голлер встал, преклонил колени и прошмыгнул к генеральному викарию, восседавшему в резном кресле.
Тут публика беспокойно зароптала, дамы зашушукались, головы потянулись вверх — босоногий конкурсант пробудил всеобщее любопытство. Голлер посовещался с викарием, тот вышел на амвон и объявил, что праздник ненадолго прерывается. Это вызвано тем, что, как ему подсказал Голлер, кандидатус Альдер прибыл из медвежьего угла, отличается весьма простым нравом, никогда не видел фельдбергского органа и должен вначале ознакомиться с ним, а вообще говоря, этот человек наделен природным даром, отчего и приглашен сюда, и требует некоторой снисходительности… и так далее и так далее.
После этого некоторые из господ покинули собор, чтобы убить время, подымив трубками на свежем воздухе. Иные же — главным образом гости из Лихтенштейна — напротив, не двинулись с места, но извлекли из своих сумок пахучие ломти хлеба с колбасой и зеленью и безо всякого пиетета к празднику высокого искусства стали набивать ими рты. Дамы из более высокого круга со скучающим видом принялись за свежую клубнику.
Тем временем Элиас с Голлером поднялся на возвышение, где маэстро в невероятной спешке объяснил кандидату значение регистров, ткнул пальцем в ноты и кое-как наиграл мелодию. Когда же в соборе вновь воцарилась тишина, Элиас все еще вынашивал мелодию, которая захватила его с первых же тактов.
ПРИДИ, О СМЕРТЬ! ТЫ СНУ СЕСТРА РОДНАЯ!
ПРИДИ ЖЕ И ВОЗЬМИ МЕНЯ,
МОЙ УТЛЫЙ ЧЕЛН ДАЛЕЧЕ УВЛЕКАЯ
И В ГАВАНЬ ТИХУЮ ГОНЯ!
ПУСКАЙ КОГО-ТО ТЫ ПУГАЕШЬ,
МЕНЯ ЖЕ ТОЛЬКО УТЕШАЕШЬ;
ВЕДЬ ТОЛЬКО ТЫ, ЧТО ВЕЧНО НА ПОСТУ,
ВОЗНОСИШЬ НАС К СПАСИТЕЛЮ ХРИСТУ!
Прежде чем пойдет речь об игре мастера, превышающей человеческие возможности, бросим взгляд на Петера, примостившегося возле подиума, в самом душном месте нефа. Он сидит, до боли сцепив пальцы, не смея ни вздохнуть, ни повернуть головы. Он засиял вдруг какой-то нездешней красотой. А может быть, тому причиной игра света и тени в празднично освещенном соборе?
Дюжие парни, качающие воздух в трубы органа, с сочувствием покосились было на жалкую фигуру Элиаса, как вдруг инструмент дал такое фортиссимо в мощном переходе от низких к высоким звукам, что парни испугались за целость соборного органа. Раскат оборвался, Элиас перевел дыхание и извлек еще более мощный каскад звуков, на этот раз соединив его с глухим рокотом идущих на понижение тонов басовой педали. Переведя дыхание в третий раз, он необычайно обогатил гармонию, вполовину умерив басовый голос, что могло быть достигнуто лишь невероятно быстрой работой ступней, нажимавших на педали. Пассаж завершился истомным слиянием двух первых тактов хорала, а потом органист подверг музыку столь дерзкому произволу, что, казалось, его руки вот-вот сорвутся с мануалов. Элиас выдержал неслыханно напряженную паузу, дал свободу всем семи голосам, дошел до третьего такта, снова сделал паузу и, творя гармонический фон из резких диссонансов, перешел к четвертому, вновь прервался, пытаясь увязать мелодический рисунок, сложившийся в голове, с гармонией хорала, и сделал еще одну паузу, чтобы перевести дыхание; все это длилось более пяти минут.
Элиас, казалось, выражал свой протест против смерти и даже против Бога. Смерть присутствовала здесь в виде неожиданного молчания, внезапной паузы. А попранный ею человек раздирал рот в бессмысленной молитве. Он рвал на себе рубаху, волосы, разражался безумными проклятиями и снова падал ниц. Ибо все протесты напрасны. Бог — это злое дитя без следа от пуповины.
Парни у мехов просто замучились. Пот струился по их красным щекам, и, думается, это был холодный пот ужаса. В затихшем соборе происходило нечто странное. Сазаний рот Голлера был разинут во всю ширь, четверо убеленных сединами профессоров отказывались верить ушам своим, а многие из зрителей, не успев дожевать свою жвачку, обалдело глядели на орган и забыли сделать глотательное движение.
После этого безумного вступления, после этих каскадов немыслимого отчаяния, музыка стала как будто помягче, хотя вспышки гнева еще не утихли и пламя неслыханных гармоний продолжало полыхать. Элиас резко менял комбинации регистров, звучание все более смягчалось, уходило в непоправимый, нескончаемый минор. Так выражал Элиас полное смирение человеческого существа — как будто он сам лежал, распростертый во прахе, оставив всякую надежду на этой стылой земле.
Мало-помалу оправившиеся от испуга слушатели начали понимать миссию органиста: он не просто играл, он обращался к ним с проповедью, нес им истину, самую жестокую истину. На какое-то время эшбергскому крестьянину удалось слить воедино души этих очень разных людей. Ибо под сводом собора возобладало вдруг чувство, пронявшее всех от мала до велика: смерть владычествует в этих стенах, а сон, ее неизменный спутник, вот-вот смежит твои веки. Лица собравшихся озарились, казалось, светом истины. Маски слетели, и неземное смирение сошло на этих людей, и по лицам их можно было догадаться, как страшит их голос смерти! Какая же это была драма бессилия!
Он играл уже более получаса, и казалось, конца не будет этой игре. Но из необъятного темного хаоса постепенно выделились спокойные голоса. Мелодии сменяли друг друга, пахучие и теплые, как ветер, играющий весенней травой. А потом возникали все новые мелодии. Их сутью была Эльзбет. И мелодии Эльзбет сплетались с мелодией хорала. Но хорал был смертью. Так возникала перекличка, обозначалось трепетное биение музыкальной идеи. Музыка была неровной и изменчивой, она возвращалась на круги своя и снова менялась. Невесомая легкость все новых вступающих в мелодию голосов позволяла угадать, что Элиас уже вел рассказ свой об ином мире. Человек родился из хаоса, земное притяжение более не властно над ним.
Несмотря на то что Голлер лишь мельком показал Элиасу регистры, тот виртуозно сливал голоса. Подобно художнику, получившему в свои руки необычайно богатую палитру, Элиас был изумлен возможностями большого органа. Сначала поза музыканта казалась закрепощенной, он не сводил глаз с мануалов и педалей. Потом напряжение спало, в глазах появилась спокойная уверенность, спина расслабилась. У него было ощущение, что орган играет сам по себе. Элиас овладел всеми его хитростями и теперь мог дать ему волю. Музыкант закрыл глаза, поднял голову, и мечты увлекли его назад, в Эшберг, а орган тем временем обрушивал на головы слушателей поток образов совершенно сказочного звучания.
Природа преображалась в музыку. Музыкой становились те таинственные ноябрьские дни, когда туман из долины Рейна заливал все вокруг, и хутор Альдеров тоже. В лесу туман становился изморозью, щетинил серебряными иглами ветви и покрывал ледяной испариной стволы елей. Луна и солнце застыли на разных краях небосклона, луна — надломленная облатка, солнце — щека матери.
Огонь Первого пожара становился музыкой. Вспыхнувшее яркими красками окно на восточной стороне эшбергской церквушки. Панические крики, толкотня и давка у дверей. Пылающая усадьба Нульфа Альдера. Девочка, лежащая в задымленной комнате, вцепившись зубами в тряпичную куклу. Звери, мечущиеся по январскому снегу, и он, Элиас, зовущий их неслышимыми для человеческого уха звуками, шепотами и трелями. И полное исчезновение животных — ни одно не появилось больше на чернеющих обугленными стволами склонах. И предсмертный смех Романа Лампартера по прозвищу Большейчастью…
Музыкой стал и ночной эпизод, когда Элиас лежал на черной траве едва ожившего луга. Руки и ноги раскинуты, пальцы судорожно цепляются за клочки травы, будто он хочет намертво прикрепить себя к этому огромному, круглому, прекрасному миру… И он вспомнил слова, которые выпевал той ночью: «Кто любит, тот не спит! Кто любит, тот не спит!..»
Музыкой была и Эльзбет. Эльзбет. Цвет и запах ее желтых, как осенний лист, волос, ее чуть заметная хромота, загадочный смех, круглые и такие живые глаза, нос картошечкой, синее клетчатое платье. Как осторожно ступала она по траве, чтобы, упаси Бог, не сломать стебелек маргаритки. Как гладила она морду коровы своими маленькими руками, говорила ей какие-то тайные слова, украдкой бросала свиньям яблочную кожуру…