— Иваны-ыч! — услыхал он вдруг дребезжащий голосок. — Постой, поку-урь!..
Это кричал со своего крыльца дед Опенкин, старожил.
— О! Здорово.
— Выпить не хошь? — гомонил дед. — Я ведь ноне пеньзию получил. Бутылку купил.
— Причастился уже?
— Не. Закуску варю.
— А ядрена ли та закуска?
— Хэ!.. Будь здоров! Целых три картошины. Дак мне больше ниче не надо. С бутылкой-то — до утра хватит.
— Вот и ладно. Как хоть живешь?
— Да от людей днями не отстаем, за нуждой в люди не ходим, живем — смешим народ-от! А у тебя как дела?
— Дела-те в халате, велики рукава-те.
— Хэ… как дочка? Такая вежливая — всегда поздоровается со стариком! Девичья жизнь не напрокучила ей ищо?
— Да это… к тому, вроде, дело идет.
— Ну, помогай Бог! Это добре, Иваныч, што она не в мать сладилась. Валька-то ведь таковска была, не порядком жила…
Посреди улицы играли ребятишки: сгребали в горсти пыль и с криками бросали в небо. К дому Опенкина, неторопливо выступая, приближались два местных мудреца, ветерана и больших путаника — Нифантьич Богомяков и Митрич Непотапов.
— Явление старперов народу! — хохотнул Урябьев. — Как жись-та, отцы?
— А хули нам, малярам — днем мажем, ночью кажем, — отвечали мудрецы. — Здорово, Федя. А ты, старый пенек, какого хрена тут расселся? Гляди, закоптишься совсем…
Опенкин не внимал им: уставя в небо блеклые глаза, он следил за большою птицей, кругами поднимавшейся над городком. Вдруг двукрылый самолет-кукурузник, жужжа мотором, стал надвигаться на орла с юга; птица камнем упала вниз, выравнялась над землею, и плавно ушла за горизонт. Самолет же плыл и плыл своей дорогой, поблескивая кабинкою и круглыми окошечками на бортах.
— Эдак-ту, — запыхтел дед, — осенью сорок пятого года мы с комдивом из Мейсена в Лейпциг ехали. На «оппель-адмирале». Еще за город не выехали, глядим — экий же самолетишко с аэродрома взлетел… нет, тот поменьше был… Взлетел и чешет, собака, рядом с дорогой. Генерал орет: «Опенкин, гони! Обгонишь — медаль дам!» Ну, я и придавил…
— Неужто обогнал?!! — ахнул Митрич Непотапов.
— Да где, куды там… Хоть его скорость выдержал — и то ладно. Ноздря в ноздрю шли, во как! Только указатель «Лейпциг» проскочили — и самолет на посадку пошел. Комдив мне за это стакан коньяку поднес.
— А медаль?
— Го-го… медаль… Не больно ли жирно? Я ведь через неделю чуть в трибунал не сгремел.
— О-о…
— Вот и «о-о…». Забрались в какой-то подвал, напились впятером… Пошли бабу искать. Нашли — так она хоть старовата, но ничего еще была… И — давай мозолить. Под утро скончалась. А мы, придурки, возле нее, мертвой-то, давай еще водку хлестать. Так нас патруль там и накрыл. А войны-то уж нет, на нее не спишешь! Ну, следователь то, другое… Я ему и говорю: «Мало они наших баб терзали! Я навидался, знаю… Натешатся — да еще и с трупом-то незнамо что сотворят! Помню одну девку: возле стены положили, т у д а ей лимонку засунули, чеку выдернули — а сами за угол, видать, отбежали… Вы сами-то таких не видывали? Ведь это нелюди были!.. А мы над этой фрау не издевались, мы с ней за продукты договорились. Все путем было. Ну, не выдержала русского солдата — печальный, конечно, случай… Но только за немку нас судить не надо: все же мы воины-освободители…». А следователь-то был еврей. Слушал меня, слушал, и говорит: «Да х-хрен с вами со всеми! У меня они вообще всю семью уничтожили. Старых, малых, отца с матерью, бабку… Давай вали отсюда, да начисто, чтобы — если хватятся — и духу твоего поблизости не оказалось!» Тут уж я комдиву в ножки, а он меня — в список на дембель. А ты толкуешь — медаль… х-х-гы-ы…
— Как говорится — сначала хотели наградить, но затем посоветовались и решили ограничиться строгим выговором! — засвидетельствовал свое присутствие Урябьев. — Дело знакомое…
— Ушел, значит, от трибунала. Х-хе… Вот ведь какой, гли, хитрый Митрий: на полу спит, а не падат.
Ветераны зычно захохотали.
— На войне главно — свое место сразу заявить. Помню, привезли нас на формировку. Согнали на лесную поляну: народ гимзит, шум, ор, толкотня… Я и думаю: «Не может такая орда без учета быть!» Молодой-молодой был, а смикитил! Достал из сумки карандаш, тетрадку школьную для писем, сел за пенек: «А ну, служба, подходи по одному!» Комполка прибыл, глядит — в подразделении уже каким-то порядком пахнет, списки пишутся… Тут же мне — звание сержанта, в старшие писари произвели… Только всего в одном бою и побывал, когда немцы к штабу вышли, — тогда уж всех собирали: и писарей, и ездовых, и сапожников. Бухнулся в траншею, винтовку высунул, хотел стрелить, да тут меня ка-эк в глаз-от шибанет!.. Так и вся война для меня кончилась. Вот ка-ак! — сверкая глазным протезом, взвыл Нифантьич Богомяков.
— Но-о… — зашлепал губами его дружок. — Там ведь тоже ровни-то нету: кто гребет, а кто и табанит. Меня вот с сорок третьего как почало крутить — и-и, бат-тюшки!.. Помню, привезли с командой в область, построили: «Со средним образованием — три шага вперед!» Никто не идет. «У кого девять классов?» То же самое. «Восемь!» Несколько человек, я в том числе. «За мной шагом марш!» Шагаю, гляжу — рядом Санушко Плюснин пристроился, землячок. Мы в разных концах города жили, не шибко дружбанили, и в разных школах учились: я в средней, а он в неполной. Я перед призывом на Заводе Готовой Продукции стружку в цехах убирал, а он — в типографии робил, учеником наборщика. Ну, все равно — сверстники, друг друга различали. «Куда это нас?» «А я почем знаю!» Впереди — старлей с голубым околышем, топаем с ним по Емелинску… Оказывается, на медкомиссию. Что такое?! Набор в летную школу! Во-он што… Скоренько это нас обследовали, то-се — опять мы с Саном в одной команде. «Ну, — говорит он, — давай уж теперь вместе и держаться…». Привезли в эту школу, давай учить. А мы в разные эскадрильи попали. Сначала-то учеба, теория, то-се, потом на учебном самолетике… А уж как на настоящем-то штурмовике, на «Иле» дали ознакомительный — тут уж я и свету белого не взвидел. Мотор орет, винт как бешеный, от ручки руки мозжат, из приборов смерть глядит… ох, беда!.. На ужине с Саном в столовой сошлись: «Ну, что?» Их эскадрилья тоже в тот день вылетела. «Да ну ее к чемору, экую страхилатину! Давай, Сано, вот что сделаем: не станем ею ладом править: не получается, мо! — пущай отчисляют…». «Эко! И — в пехоту рядовым, да? Тут хоть в офицеры выйдем, да голодать не станем. Как-нибудь, наплевать… Наши жмут теперь, глядишь, и живы останемся, а потом уж — лешака меня заставят в экой холере шарашиться!» Сколь-то еще подрючили нас, шлепнули по звездочке на погон — и на фронт. «Пиши, — говорю, — Сано!» — «И ты пиши!» Прибыл я в полк, со мной еще трое ребят из нашей пилотской школы; все путем, зачислили нас на довольствие, расписали по эскадрильям. Пока, мо, приглядывайтесь, прислушивайтесь, учите по карте район действий, на старте помогайте, то-друго… Ладно. Прошло эдак-ту три дня. На четвертый, шагаем эскадрильей на завтрак, вдруг — бу-у-у!!.. Нал-лет, мать бы ево ети!.. Я и до траншеи-то доскакать не успел: ка-ак ухнет!.. Сразу в отключку. В госпитале очухался: контузия, два осколка: в лопатку и ягодицу! Ведь у меня вся фтока, братья, заштопана! — Митрич Непотапов хлопнул себя по увечному заду. — Подлечили худо-мало, дали полгода до перекомиссовки, документы домой оформили… Тут уж меня как героя встречали: фронтовик, офицер, да и фурага с летной кокардой. С такими еще ранениями, шутка ли! Перед армией-то со мной никто даже и не разговаривал: пацан, шелупонь! — а теперь, гляжу, совсем другое дело… Аж в райком комсомола сватали, да я не пошел: больно там беготни, разъездов много: то посевная, то уборочная, то налоги выбивай, то на заем подписывай… Мне это надо? Притворился немощным, — да и по правде-то здоровьишко было еще худенькое. Устроился в райпо, помощником бухгалтера. А бухгалтер — это ведь была в те времена большая доложность, не шутка! Начальство-то больше неграмотное было, а отчеты с него требовали — будь здоров! На каждый шаг чтобы бумажка была. Хорошим-то бухгалтером шибко дорожили. Сначала кой-кто и попрекал: молодой, мо, парень, а ко стулу ринулся, — шел бы ты на производство! А я думаю: нет, голубчики, к чумазым вы меня не заманите. Буду в чистом ходить, работать в тепле, среди грамотных людей. Перекомиссовка прошла — меня еще на полгода оставили, — а там и война кончилась. Я в то время уже в бухгалтеры вышел, сам балансы вел. Вдруг глядь — приезжает Сано Плюснин: старший лейтенант, Герой Советского Союза! Я жду: может, придет, заглянет, навестит дружка. День жду, другой… Собрался, сам потопал. Гляжу — сидят за избушкой в огороде: сам Сано, отец его, Серьга Сухая Вонь, капитан из военкомата, еще какая-то братия: то ли родня, то ли хрен ее знает… Я через калитку — да к ним. Кривится мой дружок, руку словно нехотя тянет: ну, мол, ты, крыса тыловая, счетовод… Я кровь лил, а ты тут, сука, жировал… «Сано, — говорю, — прекрати. У всякого человека своя судьба. Ты тоже на моем месте мог оказаться». А он знай свое гнет: мы-ста, да мы-ста!.. Я плюнул, да и отвалил. Даже стопку не выпил, которую его отец подносил. Н-ну ладно… Убыл Сано обратно в часть, а я здесь остался. Бухгалтерские курсы кончил, потом техникум заочно… Сашка-то приезжал сколь-то раз в отпуск, да я к нему больше — ни ногой. Да и пил он сильно. Напьется, драться лезет ко всякому: я, мо, герой, вы-де против меня все мелочь пузатая!.. А в пятьдесят четвертом его демобилизовали: видно, он уж и в полку-то всем надоел. Кому нужен летчик, если так пьет! Образования нет: те же восемь классов да школа пилотов, вот и все. Был он капитан; дали из милосердия, как Герою, к отставке майора, и — под зад пинком! Ну — и что, и куда? Другого дома, кроме как здешняя избушка, у него нету, с какой-то бабой он жил — и та ушла. И вот стою я как-то в палисадничке, смородину обираю, глядь — возник кто-то у забора в фуражке летчицкой. Бат-тюшки, Сано! И не узнать: почернел, глаза запали, морда острая, в морщинах… Старик-стариком. А я в ту пору только-только еще матереть начал, перву дочку родил… «Принимай, — кричит, — гостя, земляк! Забыл, как в школе на „илах“ — то утюжили?» — «Нет, — отвечаю, — Сашка, не будем мы с тобой гостеваться. Больно ты меня обидел». «Ну, не беда! Меня-то — так ли еще обижали!..». «Ладно, заходи». Вынес в палисадник банку наливки, хотел потолковать душевно, по-хорошему — да где там! Усопел друг за дружкой два полных стакана, да тут же и свалился. Вот так переменилась обстановка: я — зам главного бухгалтера, уважаемый в городе человек, с хорошими знакомствами, а герой войны — алкаш, полуотброс… С шакальем городским у магазинов стал гоношить. Сначала-то, как наехал, гонял, презирал их — а потом… Э, что говорить! А для властей-то какой позор! Это ведь такое дело: не скроешь его… На милицию надежды мало — что она может сделать? В кутузку его с шарамыгами бросить? — попробуй брось: Героя Советского Союза, майора в отставке! Лечиться отправить? А если не хочет? Даже из партии выгнать нельзя, область не дает: вы что, скажет, совсем спятили, такими людьми бросаться? Тяжелым грузом Санко на всех повис… Только уж в пятьдесят восьмом, когда он помер от пьянки, вздохнули посвободней. Тогда уж — все чин-чином, на избу доску повесили, улицу, где жил, в его честь переименовали, фамилию на Доске Славы золотыми буквами высекли. Мы там тоже с Нифантьичем числимся, — Непотапов хлопнул дружка по плечу. — Немножко токо пониже. Ну, дак и што за беда? Живы, здоровы, ордена с медалями, надбавки к пеньзии получаем — поди-ко, разбери теперь, кто герой, а кто нет! У всякого своя судьба, — вер-рна, братья?.. А Санушко… Санушко помер, друг мой дорогой…