— Твоя старуха тоже звонит каждую неделю, прямо как иголка в жопу впивается.
— А вот мать, наверное, будет звонить вам до конца жизни.
— Но только не после того, что я ей сказал вчера. Тебе восемнадцать лет, Лео. Взрослый мужик, я так считаю. Твоя мать упертая зараза. Не в моем вкусе. Она спросила, хорошо ли ты справляешься со своими обязанностями. Так и спросила, между прочим. Знаешь, что я сказал ей, Лео? Слушай, что я сказал. Если б у меня был сын, сказал я, а его у меня нет, то я мечтал бы, чтобы он точь-в-точь походил на Лео Кинга. Точь-в-точь, до последней черточки. Так и сказал, слово в слово.
— Это не очень удачный ответ, мистер Хаверфорд.
— Лео, как можно быть таким наивным. Я устал повторять. Тебе в лицо плюют, а ты знай себе подставляешь другую щеку! Хватит, кончай с этим!
— Вы правы, сэр. Время моей наивности миновало.
— Ты же чарлстонец, черт подери!
Колеса заскрипели, грузовик мистера Хаверфорда тронулся с места и скрылся в темноте. Только в кабине, как светлячок, дрожал огонек сигары. Я сел на велосипед, приналег на педали.
Двигаясь на юг по Ратлидж-авеню, я клал свернутую в трубочку газету на веранду каждого дома, кроме дома Бербейджа Элиота, который славился своей скаредностью даже в прижимистом Чарлстоне. Газету Элиот брал у миссис Уилсон. Та прочитывала ее за завтраком, состоявшим из яйца всмятку, каши и ромашкового чая, а потом передавала газету скупому соседу, просовывая на заднее крыльцо его дома.
Я мог раскладывать газеты обеими руками. Повернув налево, выехал на Трэдд-стрит. Я напоминал жаждущего оваций акробата и жонглировал газетами направо и налево, пока ехал навстречу реке Купер и восходящему солнцу. Оно уже коснулось водной ряби в гавани и танцевало в ветвях карликовых пальм и черных дубов, готовясь залить улицы утренним пламенем. Адвокат Компсон Брейлсфорд обычно ждал меня во дворе фамильного особняка, окутанного прозрачной тишиной. Когда я проезжал мимо, он, в костюме из сирсакера,[4] изящный, как штык швейцарского гвардейца, бросался мне навстречу, оставляя цепочку следов на подстриженной лужайке. Если я был в хорошей форме, газета уже летела в руки адвокату, когда он делал разворот. В то утро его движения были выверенными и точными, я тоже не подкачал, сделал бросок в нужный момент. Эта игра началась у нас случайно и повторялась каждый день, если только мистер Брейлсфорд не уезжал из города или погода не портилась так, что элегантный чарлстонский адвокат не выходил на улицу.
Чарлстонские сады — это тайна, источающая дивные ароматы из-за высоких оград, увитых плющом. Тем летом особенно хороши были магнолии, зацветавшие поздно. Я проехал мимо сорокафутового дерева: казалось, его усеяла сотня белых голубок в ожидании голубей. Мое обоняние работало все сильней по мере того, как воздух нагревался, а с оливковых деревьев и кустов жасмина испарялась роса. Подмышки вспотели, и я начал выделять собственный запах в ответ на запах свежего кофе, который доносился из кухонь. Газеты пролетали над верандами и с шорохом опускались на теплые доски, как кефаль, которая резвится над лагуной. Свернув направо, на Легар-стрит, я прибавил скорость и поехал быстрее. Я поставил рекорд дня, метнув газету аж на третью ступень крыльца особняка, что за Сворд-Гейт-хаузом. Возле дома Равенеля я впервые промазал за все это утро, которое отличалось высочайшей точностью попаданий. Я запустил газету в гущу разросшихся камелий. Пришлось слезть с велосипеда, перепрыгнуть через ворота, поднять газету и положить перед входной дверью. В доме напротив спаниель короля Карла[5] по кличке Виргиния высунул маленький черный нос в щель под забором, и я швырнул газету в угол двора, чтобы забавная трехцветная собачонка могла мигом разыскать ее и с торжествующим видом отнести на хозяйский коврик. Следом за газетой я бросил печенье, и Виргиния, положив газету, вернулась и подобрала его с большим достоинством.
Когда три года назад я приступал к этой работе, звезды над моей головой совершенно сбились с курса и пришли в замешательство. Я дал себе слово, что буду работать хорошо. Если я замечал, что клиент не сразу находит в саду газету, то всегда окликал его и извинялся. Хороший разносчик газет — это пунктуальность, точность, выносливость, именно таким я и хотел стать. Именно этому учил меня Юджин Хаверфорд в течение первой недели, пока я осваивался.
Вот так я, разносчик газет, колесил по городу, а красота, как из засады, выскакивала из-за каждого угла, вознаграждала за терпение, проникала через поры в кровь, образами своими полностью меняла восприятие мира. Именно город сформировал архитектурный строй моих воспоминаний и грез, отпечатав в памяти карнизы и парапеты, темноту арочных окон в стиле Андреа Палладиа[6] и ажур решеток, пока я проезжал по улицам, озабоченный своими обязанностями. Я метал газету за газетой, как ракеты, напичканные новостями: тут тебе и открытие фестиваля искусств на Кинг-стрит, и утверждение сенатским комитетом налогов с продаж в Колумбии, и полное солнечное затмение, предстоящее осенью, и окончание на следующей неделе фантастической распродажи одежды в универмаге Берлина.
Эту работу я получил три года назад, когда моя жизнь зашла в тупик, все перспективы закрылись, все возможности свелись к одной. Я находился под надзором суда по делам несовершеннолетних штата Южная Каролина, детского психиатра из больницы Ропера, моей деспотичной и бдительной матери и простого парня по имени Юджин Хаверфорд из Северного автопарка Чарлстона. Я рассматривал свою работу как искупление грехов, как последний шанс спасти детство, разрушенное и моим сложным характером, и пережитой трагедией. Я впервые столкнулся с жестокостью мира в девять лет. Иначе мне, может, понадобилось бы дожить до зрелых лет, чтобы понять: трагедия может залететь в любую жизнь, как во двор — дешевая газетка с рекламой секс-шопов и стрип-шоу. А я к десяти годам был уже стариком и досрочно постиг ужас жизни.
Зато к семнадцати годам из всех испытаний я вышел невредимым и жизнеспособным, расставшись с приятелями, которыми обзавелся в безликих психиатрических больницах штата. Их глаза оставались слепыми от невысказанного, безымянного страха. Я был рад, что больше не вижу этих безнадежных лиц. Я оставил этих людей наедине с галлюцинациями, которые не давали им ни минуты покоя. Живя среди больных, я понял, что не являюсь одним из них. Они же возненавидели меня, заметив, что душевное спокойствие возвращается ко мне спустя годы после того, как я нашел любимого старшего брата мертвым в нашей ванне, со вскрытыми венами, отцовская бритва валялась на кафельном полу. На мой крик прибежал сосед, он влез в дом через окно на первом этаже и застал меня в истерике, я пытался вытащить бездыханное тело брата из ванны. Безмятежно-безоблачное детство закончилось для меня в тот вечер. Когда родители вернулись из театра на Док-стрит, тело Стива, противоестественно неподвижное, уже лежало в центральном морге. Полицейские пытались привести меня в чувство, чтобы допросить. Доктор сделал мне инъекцию успокоительного, и для меня началась жизнь среди медикаментов, шприцев, психологических обследований, психиатров, врачей и священников. До сего дня я убежден, что все это поломало жизнь моим родителям.
Когда я свернул налево, на Митинг-стрит, солнце поднялось над горизонтом достаточно высоко, и я выключил фары на велосипеде. Митинг-стрит — улица широкая, нарядная, особняки по обе стороны выстроились как на парад, притом что парадности в городе и так хватает. Я ехал зигзагом от одного крыльца к другому, притормаживая у входных дверей, тяжелых и внушительных, будто ведущих в королевские покои. Машин на улицах по-прежнему мало, и если мне ничто не помешает, то я смогу доехать до Брод-стрит минут за пять — семь. Свернув на Брод-стрит, я окажусь среди адвокатских контор, там их целая дюжина, в том числе самая большая в городе — «Дарси, Ратлидж и Синклер». На углу Чёрч-стрит и Брод-стрит меня всегда ожидала новая порция газет. Я остановился, чтобы забрать их. Я старался не снижать темпа, хотя движение на улицах становилось активнее, адвокаты направлялись к своим любимым кафе и ресторанам. Воздух наполнился запахом кофе и ветчины, жаренной на гриле. Легкий ветерок из гавани пропах просоленной морями обшивкой кораблей. Проснувшиеся чайки криками проводили в Атлантику первое грузовое судно. Колокола церкви Святого Михаила откликнулись на слабый, почти человеческий крик чаек. Работая без передышки, я приступил к последней сотне газет и выехал на Чёрч-стрит. Мои руки привычно жонглировали.
С самого начала я ощутил на себе спасительное влияние тяжелого труда. Я упивался похвалами мистера Хаверфорда и своих клиентов, которые жили в привилегированном районе нашего полуостровного города. Мой предшественник сам принадлежал к привилегированному сословию и жил в одном из тех домов, которые я теперь обслуживал. Работа, сопряженная с ранним подъемом и физической нагрузкой, плохо совмещалась со светской жизнью, которую он вел по ночам. Он уволился сам, его не выгнали благодаря обширным связям семейства, которое восходило к первым поселенцам и основателям колонии. Когда руководство «Ньюс энд курьер» решило попытать удачи со мной, это было своего рода данью уважения и благодарности моим родителям за их заслуги перед городом на ниве школьного образования, а также попыткой помочь моим родным после смерти Стива. Смерть Стива глубоко потрясла город. Я получил эту работу не благодаря тому, каким был я, а благодаря тому, каким был Стив.