А каким же он был, Стив, думал я, поворачивая направо на Саут-Бэттери и раскладывая вкусно пахнущие газеты перед особняками, которые считал самыми красивыми в городе. Стив, будь он жив, в один прекрасный день после окончания Гарварда вернулся бы в Чарлстон, занялся адвокатской практикой, наверняка поселился бы в одном из этих прекрасных домов и женился бы на самой красивой девушке Чарлстона. В моем представлении Стив всегда оставался старше меня на два года, прирожденный лидер, наделенный необыкновенным умом и невероятным обаянием. Многие полагали, что из него получится самый блестящий джентльмен за всю историю Чарлстона. Его кожа летом покрывалась золотистым загаром, цвет волос напоминал желтоватые подпалины сиамской кошки. Ярко-синие глаза были холодными и почти прозрачными, когда он оценивал нового человека или ситуацию. Никому в Чарлстоне и в голову не могло прийти, что он возьмет бритву, вскроет себе вены и наполнит ванну собственной кровью. Стив был так прекрасен душой и телом, что горожане не могли взять в толк, как мог он проникнуться такой ненавистью к самому себе, чтобы совершить подобный поступок. Если от кого и можно было этого ожидать, так от меня — убогого, обделенного талантами, зато щедро наделенного страхами ребенка, который вечно находится в тени одаренного, яркого брата.
Впереди по курсу мисс Офелия Симмс поливала цветы перед своим домом. Затормозив, я протянул ей газету.
— Вы довольны доставкой, мисс Симмс?
— Выше всяких похвал, Лео. А как мы себя чувствуем сегодня?
— Прекрасно, — ответил я, удивленный, что она обратилась ко мне во множественном числе, как к королевской особе. — А как себя чувствуют ваши цветы?
— Немного сникли.
Так она всегда оценивала состояние своих флоксов и бальзаминов во время наших редких бесед. На мой взгляд, мисс Симмс являлась бесподобной красавицей, несмотря на то что ей минуло пятьдесят лет. Я мечтал когда-нибудь жениться на девушке хоть вполовину столь же привлекательной, как мисс Симмс, Хотя, глядя на себя в зеркало, понимал, что вряд ли могу на это рассчитывать. Сам я не находил себя уродом, но не удивлялся, если другие находили. Прежде всего я винил очки в черной оправе, которые покупала мне мать. У меня сильная близорукость, линзы напоминали иллюминаторы, и в очках я походил на жука, что провоцировало ровесников на разные обидные шутки, когда Стива не было рядом. Стив всегда защищал младшего брата, выслеживал, как ястреб, любую опасность, которая угрожала мне на игровой площадке. Бесстрашный и острый на язык, он никому не позволял дразнить меня. В раннем детстве явное превосходство Стива вызывало у меня стыд за себя и даже досаду, но его таланты и несомненная привязанность ко мне родили в моей душе особенное чувство. Мой брат был так прекрасен, что я вполне разделял разочарование, которое появлялось в глазах матери каждый раз, когда она смотрела на меня.
Петляя по улочками и аллеям к югу от Брод-стрит, я наконец-то добрался до берегового поста и остановился, чтобы отдохнуть минутку-другую. Я мог бы проделать весь маршрут с закрытыми глазами и все же каждый раз гордился тем, что без опоздания прохожу контрольные точки — я сверялся по часам. Дышал я тяжело, мышцы рук и ног ныли от хорошей усталости. Снова вскочив в седло, я сорвался с места. Справа от меня сверкала река Эшли, штормовыми ночами я слышал, как она бьется о волнолом недалеко от моего дома. В детстве Эшли заменяла отцу игровую площадку; речной запах был тем запахом, что вдыхала мать в раскрытое окно после тяжелых родов, когда на свет появился сначала брат, а потом я. Пресноводная река утоляет жажду и освежает человека, но река с соленой водой возвращает к первоначалам — это управляемые луной приливы, упорное движение рыб на нерест, предвосхищение языка в говорящем ритме волн. Короче, мальчишка-разносчик, навьюченный газетами, считал Эшли лучшей рекой из всех, которые сотворил Господь. Вот и финишный участок моего маршрута, я разбрасывал газеты уверенно и ловко, оделяя ими обитателей домов, построенных недавно на останках высушенного соленого болота. Путь мой лежал строго на запад. Проехав мимо парка Уайт-Пойнт, я поворачивал на север, и тут в поле моего зрения попадал форт Самтер,[7] который будто огромная черепаха возвышается посреди гавани. Обслужив особняки на Ист-Бэй-стрит, затем на Рейнбоу-роу, я поворачивал налево, назад на Брод-стрит и принимался за нее, лавируя среди машин, прогуливающихся адвокатов, молодых сотрудников и старых зубров из агентства недвижимости Райли, транспортного агентства, мэрии и тому подобных заведений. Последнюю газету я всегда бросал на крыльцо универмага мужской одежды Генри Берлина.
Больше Чарлстон мне не принадлежал, я передавал его в распоряжение другим ранним пташкам, у которых притязаний было больше, чем у меня, я же уверенней себя чувствовал в предрассветных сумерках.
За три года старшей школы я стал неотъемлемым элементом утреннего городского пейзажа к югу от Брод-стрит и даже местной достопримечательностью. Люди говорили, что они сверяют по мне часы, когда я проезжаю мимо их домов до или после рассвета. Все знали о смерти моего брата, о моем нервном срыве и болезни, и, оглядываясь назад, я понимаю — всей душой переживали за меня в течение долгого срока моего наказания. Взрослым нравилось, что я всегда в спортивном пальто, в белой рубашке и при галстуке, дешевые мокасины начищены. Им нравились мои вежливые, чуть ли не чопорные, манеры, ненавязчивость в общении и то, что я всегда приносил угощение для кошки или собаки, если таковые были в доме. К тому же я помнил всех питомцев по именам. Я не забывал спросить о здоровье детей. Мои клиенты сочувственно относились к моей болезненной застенчивости, но отмечали, что я держусь с каждым днем все непринужденней. Им нравилось, что в дождь я не ленюсь выехать на час раньше и слезаю с велосипеда, чтобы положить газету на сухое крыльцо, не рискуя ее бросать, как обычно. Позже они уверяли, будто ничуть не сомневались во мне, в моей способности стать очаровательным и вполне светским молодым человеком.
Но 16 июня 1969 года, проезжая два коротких квартала между универмагом Берлина и церковью Святого Иоанна Крестителя, я думал о себе как о прирожденном неудачнике, который в свои восемнадцать лет ни разу не был на свидании, не танцевал с девушкой, не имел друга, не получал оценку А.[8] Не удалось мне также забыть то мгновение, когда я увидел своего беззаботного, необыкновенного брата в ванне, залитой кровью. За время, прошедшее с того дня, ни отец, ни мать, ни один психиатр, ни один священник, ни один знакомый или родственник не смогли указать мне, помеченному печатью дьявола, путь к нормальной человеческой жизни. На похоронах брата во время церковной службы я ушел в туалет, закрылся в кабинке и там, не сдерживаясь, рыдал, потому что считал эгоизмом показывать свое безутешное горе совершенно раздавленным родителям.
С этого момента для меня начался новый отсчет времени, когда земля разверзлась и поглотила меня. Оставив скорбь позади, я стал сопротивляться сумасшествию, которое рвалось в душу через самые уязвимые места, приступ за приступом сокрушало хрупкие стены моего детства. Три года я провел среди змей, которые кишели вокруг. Ни один сон не обходился без ядовитых гадов, подстерегавших меня. Под корнем кипариса свернулся водяной щитомордник, из расщепленного бревна выглядывал коралловый аспид, среди осенних листьев кралась невидимая медноголовка, а гремучая змея гремела своей трещоткой на хвосте, как бродячий музыкант, перекладывая на эту убогую музыку мою тоску, ужас, отчаяние. Доктора называли мое состояние нервным срывом, очень точный термин, на мой взгляд. Сорвавшись, я падал все глубже и глубже. Потом с помощью добрых людей стал выкарабкиваться обратно. В доказательство того, что я выздоравливаю, змеи начали покидать мои сны, и больше я никогда не страдал страхом перед этими тварями, понимая, что они тоже сыграли свою роль в моем возвращении к жизни. Но очень долго я боялся их до содрогания, их узкие тела, ядовитые жала вытесняли по ночам лицо брата, и только проснувшись, я мог вернуть образ Стива на его законное место в моем сознании. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю: моя трагедия заключалась в том, что мне не удавалось восстановить образ Стива во всей цветущей, великолепной полноте, каким он был при жизни. Найдя брата мертвым, я, по сути, так и не смог извлечь его из этой жуткой ванны.
Я оставил велосипед на стоянке возле начальной школы и вошел в собор через заднюю дверь, как делал каждое утро. Об этом входе знали только свои люди — епископ, священники, монахини и алтарные служки вроде меня. Едва открыв дверь, я почувствовал особый запах, присущий католической церкви. Я прошел в комнату, где монсеньор Максвелл Сэдлер завершал ритуал облачения в пышный наряд, подобающий воскресной утренней службе. Монсеньор Макс вошел в жизнь нашей семьи задолго до того, как я появился на свет: в 1938 году он преподавал родителям в выпускном классе Епископальной ирландской школы. Он же венчал моих родителей, крестил нас со Стивом, положил облатку на мой язык во время первого причастия. Когда я участвовал в своей первой мессе, Стив тоже был алтарным служкой. После смерти Стива монсеньор не оставил своим попечением нашу семью. Когда епископ чарлстонский отказался похоронить Стива на церковной земле, монсеньор Макс — тогда еще отец Макс — преодолел все препоны церковной бюрократии и добился-таки разрешения эксгумировать тело Стивена и перенести с городского кладбища на западном берегу Эшли на освященную землю у церкви Святой Марии, где похоронены родственники матери.