Я выждал два часа, прежде чем набрать заветный номер, я все боялся, что еще рано, не хотел выглядеть слишком назойливым; подходил к телефону, клал руку на трубку, представлял, как начну разговор, но все варианты казались пресными, надуманными, слишком детскими и совершенно неостроумными.
Я брался за книгу, пытался читать, но не мог сосредоточиться, садился за стол, принимался рисовать, но мне удавалось сконцентрироваться лишь на несколько секунд, не более; я возвращался к телефону, снова тянулся к трубке, прокручивал в голове очередные реплики, сердце сразу начинало бешено колотиться, и я опять отступал, шел за вишневой настойкой — подарком бабушки — и отпивал глоток, заглядывал в холодильник, где стоял один-единственный йогурт, срок годности которого истек месяц назад. Внезапно мне приходило в голову, что Мизия чересчур красива и мне незачем ей звонить, я просто не сумею ничего ей сказать, а потом вдруг начинал сомневаться, видел ли ее наяву или же придумал от усталости и пережитых волнений. Я смотрел на себя в зеркало в ванной, пытаясь понять, не выгляжу ли я психом, внушаю ли хоть какое-то доверие по крайней мере самому себе, не показался ли я ей смешным, или она все же могла воспринять меня всерьез, и вообще — могу ли я представлять интерес для кого-нибудь помимо близких родственников.
В конце концов я глотнул еще настойки, решительно направился к телефону и набрал номер, записанный Мизией на обрывке штрафной квитанции; пока я слушал длинные гудки, сердце колотилось так, словно вот-вот выпрыгнет из груди. Я представлял, как Мизия идет по квартире, залитой солнечным светом, идет той же легкой походкой, которая поразила меня вчера вечером; представлял себе, как она берет трубку, заправляет волосы за ухо, прикладывает к нему трубку. Правдами и неправдами я убеждал себя не сдаваться и дождаться ответа: шантажировал сам себя, подначивал, чтобы продержаться как можно дольше. Я надеялся, что мой голос будет звучать уверенно и не сорвется от волнения посреди первой же фразы, что я не сморожу тут же какую-нибудь глупость; я все твердил себе: «Спокойно, спокойно, спокойно…» — и старался дышать как можно ровнее.
Вместо Мизии трубку взял какой-то мужчина:
— Слушаю.
Ничего не соображая, я тут же выпалил:
— ПриветэтоЛивиомыпознакомилисьвчеравечеромпомнишь? — заготовленная фраза, заученная-переученная вырвалась наружу в совершенно нечленораздельном виде.
Я сразу же хотел бросить трубку, но меня будто парализовало, я и пальцем не мог пошевелить.
— Алло! — сказал мужской голос на другом конце провода.
— Из-звините, м-мне нужна Мизия, — заикаясь, пробормотал я в полном отчаянии.
— Ее нет в Милане, она уехала сегодня рано утром, — сонным голосом протянул мужчина и повесил трубку.
Я так и застыл, склонившись над столом и уткнувшись лбом в телефонную трубку; щеки пылали, гулко колотилось сердце, я чувствовал себя совершенно несчастным, брошенным, нелепым и глупым, я был сломлен и физически, и морально. Мужской голос, ответивший мне, и отъезд Мизии так огорчили меня, что я потерял интерес ко всему на свете, но постепенно голову мою словно остудил холодный сквознячок, принеся с собой облегчение. Я даже стал думать, что такой поворот событий — к лучшему: я словно сбросил с себя груз бесконечных раздумий и тягостных переживаний и вернулся в родные, хорошо знакомые края. Выкинул бумажку с ее номером, поставил диск группы Doors[2] и сделал звук погромче, пытаясь заглушить доносящийся с улицы шум машин; от звуков песни «People are strange»[3] дрожали стекла.
Это было странное время, то летаргическое, то кипучее, напряженное и беззаботное, замедленное, неопределенное, оно казалось мне переломным, хотя я не смог бы определить, какой период в моей жизни закончился и какой начинается. Я никогда не был ни практичным, ни рассудительным по отношению к себе, а сейчас еще меньше, чем когда-либо; я не видел никакой связи между дипломом историка и тем, какое место я могу занять во взрослой жизни, не мог найти ни одной колеи, дороги, тропки, по которой мог бы двинуться вперед без опаски. Мне казалось, что лет в двенадцать-тринадцать я гораздо лучше представлял себе, чем хочу заниматься, а за время учебы в старших классах и университете углубился в дебри отвлеченных идей и понятий, далеких от реальности и практической пользы.
Я жил в квартире-пенале площадью в сорок два квадратных метра — ее мне подарил отец на восемнадцатилетие, так они с матерью договорились при разводе. Вся квартира была в полочках и этажерках, заполненных пластинками Rolling Stones, Боба Дилана, Doors, Джона Майалла,[4] Эрика Клэптона,[5] Майка Блумфилда,[6] историко-географическими атласами, фотографиями из моего путешествия в Индию через Афганистан, там же стояли два толстых тома Стивена Рансимена[7] о крестовых походах, биографии Готфрида Бульонского,[8] Боэмунда,[9] князя Антиохии, Ричарда Львиное Сердце,[10] Саладина[11] Балдуина, графа Фландрии[12] и всех остальных, кто побывал на Ближнем Востоке между 1096 и 1291 годами и за свои дела вошел в историю. Я читал английскую поэзию девятнадцатого века и американские романы двадцатого, кружил по городу на старом голландском велосипеде, питался, в основном, швейцарским шоколадом с начинкой, который мне дарила бабушка; поздно ложился спать и поздно вставал. Каждый день несколько часов кряду я рисовал тушью абстрактные фигурки, напоминающие людей и животных; я не очень-то задумывался над тем, что делаю, просто выплескивал на бумагу не смолкающую ни на минуту, звучащую внутри меня навязчивую мелодию. Свое увлечение я не воспринимал всерьез и считал его причудой, безобидной прихотью.
Благодаря моей сверхобщительности у меня была уйма друзей и знакомых, я без устали всех смешил и развлекал, легко находил общий язык с соседями, продавцами, прохожими на улице — возможно, тем самым я пытался компенсировать свое одинокое и безотрадное детство. В Милане, особенно в те годы, такое поведение было редкостью и потому мало кого оставляло равнодушным: люди считали меня или очень славным, или полным психом, а иногда просто чудаком, и непременно пытались навесить на меня один из этих ярлыков.
Моим единственным настоящим другом был Марко Траверси. Наша дружба началась давно, еще в старших классах, когда я приходил к нему на переменах и мы, стоя в коридоре, говорили о жизни, мире, истории — обо всем подряд до тех пор, пока голова не начинала пухнуть от всех этих мыслей. На тот момент у нас не было ничего, кроме неограниченного, как казалось, запаса времени и непреодолимого отвращения ко всему вокруг; мы чувствовали себя одинаково неуютно в роли сыновей, студентов, жителей Милана, граждан нашей страны. Это нас и сблизило: свойственная обоим отчужденность, ощущение, что ты чужак в собственном доме.
Я считал, что Марко серьезнее меня, и в каком-то смысле так оно и было, если говорить о том, как он смотрел на мир и судил о нем; и внешне он, конечно, был куда привлекательнее: длинные волосы, одет как рок-музыкант, в отношениях со взрослыми он проявлял жесткость. С самого начала я как бы признавал за ним некоторое превосходство и скромно держался в его тени, довольный положением ведомого. Он, как и я, опасливо сторонился реальности, и любое вмешательство извне могло привести его на край бездны. Марко до сих пор жил с родителями, что с его характером было нелегко, но снять квартиру в Милане стоило недешево, а у Марко за душой не было ни гроша. Я не раз предлагал ему переехать в мою квартиру-пенал, но он отказывался, говоря, что у меня слишком шумно и что он не хочет стеснять меня; по-моему, ему даже нравилось чувствовать себя в подвешенном и дискомфортном состоянии, зачем-то ему это было необходимо. Казалось, что Марко лучше, чем мне, удается оставаться самим собой, по крайней мере, он умело контролировал свои чувства и порывы. И постоянно тормошил меня, не давал закиснуть: только благодаря ему я в двадцать три года закончил университет, ведь именно он повторял мне, как заведенный: «Мы стареем, пора уже двигаться вперед».
Марко, он дорожил моими жизнерадостностью и общительностью, умением располагать к себе людей и даже моей неспособностью давать точные и быстрые оценки. Дружба со мной давала ему возможность присмотреться к своим качествам и развить их, общаться с людьми и преодолевать болезненную застенчивость. Иногда по просьбе Марко я заговаривал с понравившейся ему девушкой, когда же беседа становилась оживленной, появлялся он и пускал в ход свои чары, улыбался и заливался соловьем. Иногда на улице или в гостях у малознакомых людей он заводил разговор на какую-нибудь спорную тему и подначивал меня до тех пор, пока я не пускался с жаром в отвлеченные рассуждения, которые излагал своим оглушительным голосом. Но он никогда не оставался в стороне: внимательно смотрел на меня и слушал, всегда готовый поддержать, если понадобится; после таких представлений глаза у него блестели от возбуждения: «Ливио, ты неподражаем. Неподражаем». Впрочем, я тоже был для него больше, чем просто хороший слушатель: когда он рассуждал об устройстве мира или просто фантазировал, я ловил каждое слово, живо реагировал и пылал от возбуждения.