И все-таки это жестоко.
Тем не менее à nos oignions[1], как говорят французы. На чем бишь я остановился? На ланкийской больничной койке, если не ошибаюсь. Так вот, когда теряешь оба глаза, единственное утешение состоит, конечно же, в том, что тебе уже никогда не увидеть, чем ты без них стал. Это немного напоминает старую шутку про Эйфелеву башню. Когда ее воздвигли, кто-то, полагаю один из братьев Гонкур, заметил, что очень любит смотреть на Париж с вершины Эйфелевой башни, поскольку это самая выгодная точка обзора: там он избавлен от созерцания этого гнусного архитектурного опуса. Слава богу, я избавлен от созерцания собственной незрячести. Правда, пальцы мои остались при мне, их я не потерял, так что мог вволю ощупывать и свое лицо, исполосованное вдоль и поперек шрамами, и эти «пузыри», как вы их очень выразительно назвали, и две эти парные дырки, две пустые глазницы. После той аварии я твердо решил: не буду никогда и никого больше травмировать своей физиономией. Какое-то время я даже подумывал о том, чтобы вообще остаться жить в Шри-Ланке. Как прокаженный. Но это, понимаете ли, оказалось куда сложнее, чем вернуться на родину. Сразу возникли вопросы о кредитных карточках, о банковских счетах, о возможности списывать со счетов стоимость покупаемых товаров и прочей ерунде.
— Могу себе представить.
— И потому около года спустя я тихой сапой приполз назад в Англию. Причем дальним, окольным морским путем; прибыл глухой зимой, так что моя закутанная и забинтованная фигура выглядела не слишком нелепо. Поселился здесь, в котсуолдской глуши. Этот дом я купил несколько лет назад, чтобы было где уединиться в выходные дни. Выбрал его потому, что он стоит на отшибе, хотя тогда и не подозревал, как пригодится мне эта его укромность. Приехал я, стало быть, сюда и залег, как в берлоге. Ни газет. Ни радио. Ни телевизора. Ничего. Мир мог провалиться в тартарары — мне было наплевать.
— И вы ни разу не вышли из дому?
— А вы бы на моем месте вышли? Понравилось бы вам, проходя мимо ребенка, слышать, как он визжит от ужаса? Нет, тут я подвираю. Дети не визжат. Эти маленькие создания более стойки, чем принято думать. Они дергают мать за подол и кричат: «Мама, мамочка, посмотри на этого чудного дядю! Ты только погляди, у дяди нет лица!» А смущенные таким поведением матери пытаются утихомирить своих чад. Как правило, пытаются. Я же все это слышу.
— А вы никогда не думали о пластической операции?
— Не думал ли я о пластической операции? Джон, дорогой, то, что вы перед собой видите, и есть результат пластической операции. Все: вот это, и это, и то, даже это — взгляните-ка, подергайте сами, ну же, дергайте, — все это получилось потом, а не до операции. Возможно, моя физиономия и напоминает картинку-головоломку, но на самом деле в ней не хватает только двух элементов.
— И вы говорите, что все это время просидели здесь, в четырех стенах?
— Нет, не совсем: раньше я порою выходил из дому. Вечерами. Правда, в те времена у меня был друг. Чарльз. Он преподавал в Оксфорде. Точнее, прежде преподавал в Оксфорде. Он жил в Чиппинг-Кэмпдене. Не знаю, известно вам это или нет, но так называется городишко милях в тридцати отсюда.
— Я прекрасно знаю Чиппинг-Кэмпден.
— Словом, мой друг Чарльз жил в Чиппинг-Кэмпдене и раз, иногда два раза в неделю наезжал сюда поужинать вместе со мной. Потом, как стемнеет, он выводил меня прогуляться. Но только когда стемнеет. Вот по этой причине я всегда с нетерпением жду конца лета.
— По какой, простите, причине?
— Видите ли, зимой смеркается когда? Уже к четырем дня, верно? А летом нам приходилось ждать самое раннее до девяти-десяти вечера, и даже в этот поздний час мы вполне могли натолкнуться на других любителей свежего воздуха. А ведь в благоуханный летний вечер у меня нет и быть не может благовидного предлога заматывать свою физиономию. Уверяю вас, Джон, самые черные минуты моей теперешней жизни приходятся на жаркие летние ночи, в которые я выхожу на прогулку. Встречные могут ни словом не обмолвиться на мой счет, но я же все слышу. Слышу, как в их беседе наступает вдруг заминка, потом, охваченные страхом, они вообще замолкают и возобновляют разговор лишь спустя некоторое время, полагая, что я их уже не слышу, но я, поверьте, отлично слышу их все равно. Они ведь всякий раз не выдерживают и возвращаются к беседе чуточку раньше, чем нужно. Представьте себе, я даже слышал, когда притормаживали машины, специально притормаживали — по-видимому, для того, чтобы дать возможность пассажирам всласть на меня поглазеть. А собаки! Некоторые прямо-таки облаивают меня.
— Послушайте — вы можете, конечно, мне не верить, но, честное слово, все это не так уж и страшно. Меня не покидает ощущение, что вы преуве…
— Уж я-то знаю, как это страшно.
— А вам не приходило в голову самому завести собаку? Такую… Как же они называются?.. А, собаку-поводыря. Обычно для этого используют лабрадоров.
— Терпеть не могу этих мерзких слюнявых тварей. Всю жизнь не переносил. Ненавижу собачий лай. Их гавканье мне очень напоминает кашель старого, выжившего из ума астматика, который заходится так, что его, того и гляди, вывернет наизнанку. И вдобавок собаки работают на полицию.
— Что-что?
— А вот о полицейском коте вам слышать не доводилось, верно?
— Ха! Пожалуй что нет.
— Я, в сущности, кошатник. Когда-то и у меня был кот, сиамец. Теперь уж, правда, не держу. От моей физиономии даже у кота поджилки затрясутся. Но вернемся к Чарльзу. В прошлом году бедняга возьми да и помри. И остался я один-одинешенек. Никого, кроме безграмотной служанки, которая готовит мне еду и поддерживает относительную чистоту. По крайней мере я так полагал. Пока вы не проговорились, что здесь все заросло грязью.
— Послушайте, вы уж меня извините, но тут вы несколько несправедливы и ко мне, и к вашей служанке. Я ведь не говорил, что дом, вернее, что эта комната грязная. Я только сказал, что здесь явно несколько лет не было ремонта. Мне, во всяком случае, она нравится и в этом виде.
— Нравится настолько, что вы готовы переехать сюда и помочь мне написать книгу?
* * *
— Ну, вообще-то я еще не решил. А в чем это будет выражаться?
— Разумеется, вам придется жить здесь. Семь дней в неделю, если вы того захотите. Или пять, если вы предпочитаете на два дня из семи возвращаться в Лондон. Кстати, эти два дня вовсе не обязательно должны приходиться на субботу и воскресенье. Вы же, безусловно, сами понимаете, что выходных для меня не существует.
— Я имею в виду характер работы. Вы ведь обмолвились, что хотели бы «позаимствовать» у меня мои глаза.
— Да. Я намерен написать… за отсутствием более точного слова придется, видимо, обозначить жанр как автобиографию. Во всяком случае, что бы она собой ни представляла, книга эта станет моим последним произведением. Если угодно, моим завещанием. А от вас или от кого-то другого мне потребуется одно: в буквальном, физическом смысле написать за меня эту чертову книгу. Да, понимаю, я вам кажусь просто сварливым старым хрычом. Именно таким я и слыл в кругах, которые принято в насмешку называть «литературный мир Лондона». Однако не такое уж я ископаемое. К примеру, в кабинете у меня — дверь справа от вас — стоит… если не ошибаюсь, это называется «процессор». Я купил его всего за пару недель до отлета в Шри-Ланку.
— В самом деле? А я-то решил, что вы литератор старого закала, водите перышком по бумаге.
— Выходит, не совсем, старина, не совсем. И многие даже знали, что я — хотите верьте, хотите нет — работаю на пишущей машинке. Однако, признаюсь, мне всегда казалось, что на компьютере сначала пишешь, а потом думаешь, но не наоборот.
— Так зачем же вы его купили?
— Можно сказать, по предписанию врача. У меня начались проблемы со спиной. Или я перетрудил мышцу одного из пальцев, уж не помню. Короче, доктор посоветовал мне перейти на компьютер. К сожалению, до катастрофы я не успел освоить его как следует.
— Боюсь, придется вас разочаровать: эта модель уже давно не производится.
— Что?!
— Она уже считается, наверное, допотопным старьем.
— Что за ерунда! Ей же всего четыре года.
— Всего четыре?! Вы, очевидно, не знаете, что компьютерные технологии развиваются невероятно быстро и новая модель устаревает уже в тот день, когда вы ее купили.
— Не может быть! Очень своеобразное производство.
— Да уж, смею вас уверить.
— Хорошо. Вам лучше знать. Это только лишний раз подтверждает, что время для меня остановилось. Но ничего. Я сделаю заказ, и мне доставят самую последнюю модель. Однако есть дело поважнее, чем написание книги. Это подготовка к работе.
— Подготовка?
— Скажите, Джон, обращали вы когда-нибудь внимание на то, как ребенок — я имею в виду, младенец — указывает на что-то пальчиком?