А так-то он был очень здоровым.
А на следующий день я уехала со спутником в Израиль.
Я еще не знала о твоей идее изучения истории вспять, а потому не помнила родства с генетической родиной, сразу не понравилась Фиме с Голдой, их детям Авику и Шуне и даже Яшеньке, хотя он самый маленький в семье.
По вечерам Фима с Голдой включали на полную мощность телевизор и, приблизившись к нему, обсуждали нашу со спутником жизнь. Было хорошо слышно.
По утрам Фима выходил завтракать голым. То есть плавки на нем были, но их можно было рассмотреть, только если лечь на пол и задрать голову, а так их скрывал живот, имевший законченную форму прибрежного валуна, под которым и притаивались крошечные трусики.
— Лилечка, — жевал Фима без соли, вредящей почкам, — вы опять всю ночь кашляли, я вам обещаю вы мой пациент. Слушайте Фиму, он патологоанатом и знает людей. Пересадку легких можно делать только вместе с сердцем, а это вам будет стоить сто тысяч долларов. У вас есть сто тысяч долларов? Нет? А чья сумочка за сорок долларов лежит перед нами?!
— У нас две машины, — добавляла Голда, — и я не штопаю себе лифчики и трусишки. Я все могу себе позволить. Но я ничего себе не позволяю для того, чтобы наши дети были счастливый!
Особенно раздражали мои зеленые, шелковые, парадные брюки. Заляпав их в грязноватой грузинской шашлычной, где почему-то был кафельный пол, приличествующий богатым ванным комнатам, на котором я и поскользнулась, я брюки постирала и развесила на балконе. Ниспосланный Фиме с Голдой ветер снес штаны на ветви дерева, росшего вровень с нашим пятым этажом.
Счастье было таким полным, что даже маленький Яшенька примирился с моим существованием. Все испортил мой спутник:
— Жаль, Фима, что вам придется переезжать из этой прекрасной квартиры. Вряд ли соседи простят вам зеленое знамя ислама, столь демонстративно вывешенное возле дома…
Фима в ответ сделал, как мне показалось, неприличный жест. Но на самом деле, он только проверил, надеты ли плавки. Потом он вскарабкался на антресоли и выудил великолепный английский спиннинг, подаренный каким-то другим мстительным родственником.
Спиннинг раскручивали, долго пытаясь сообщить прямой стреле зигзаги комнат и мебели. Фима в крови он поминутно попадался на крючок, катя впереди валун с подступившими к нему снизу плавками, вышел со спиннингом в сорокаградусный двор, где соседи, обжигаясь о скамейки, читали вслух «Красную звезду», подобранную на базаре. На одном были войлочный шлепанцы и прорезиненный плащ. Еще один держал в руке авоську.
Не хватило каких-нибудь тридцати-сорока сантиметров. Голда принесла кухонную табуретку, а маленький Яшенька принес свою скрипку, надеясь ее сломать во время рыбной ловли.
Во влажном, душном, как облако, тель-авивском дворе, под зеленым, раскидистым деревом, стоял на табуретке патологоанатом Фима и рискованно раскачиваясь, ловил на спиннинг шелковые штаны…
К табуретному пригорку подъехал «мерседес». Появилась красотка в жароупорном гриме и некто вальяжный, развинченный и с тростью. Окликнули нас: оказалось, что мы и с ними в родстве, пора прошвырнуться в ресторанчике на берегу играет баян и подают креветки.
Так мы и уехали. Фима, уменьшаясь, махал нам вслед спиннингом, а море подгоняло к пристани окурки, снующие в стае крохотных рыб.
Я еще хотела рассказать тебе о море.
На коктебельском пляже лежит утопленник. Когда нажимают на грудную клетку, тусклый фонтанчик брызг вырывается из его рта. (Фонтанчики разбросаны по всему Крымскому побережью, но попить из них невозможно. Вода в них как-то сразу стекает вниз из клюва голубя, по голове дельфина или просто по узкому желобу в каменной стене, свертываясь в ртуть на жаре и исчезая сероватыми горошинами в клумбе, под кустом; сырыми горошинами, скачущими мимо жажды; а если фонтанчик все-таки бьет вверх из чаши подле хвоста русалки, то и чаша больше похожа на ту, что защищает руку на эфесе шпаги, забыла как называется, и в ней остается запах кожаной перчатки, и вода в прожилках прибрежной гальки, просвечивающей сквозь нее.) Пятилетний мальчик с острой карандашной мордочкой прорисовывает линию к утопленнику, проскакивает зигзагами между взрослыми колоннами ног, хватает бездыханного за плечо даже маленькие пальчики оставляют белесые следы в набухшем теле. Мальчик тормошит его изо всех сил:
— Дядя, дядя, вода холодная?!
Мальчик ждет секунду и наддает с особенным визгом:
— Холодная?! Она мне купаться не дает! Правда холодная или наврала?!
Мама оттаскивает мальчика, дает ему огромный бутерброд с колбасой и стекающим помидором; в песке у нее стоит кастрюля с борщом, к бокам кастрюли она подгребает горячий песок.
— Мам, с того конца оса тоже ест колбасу! — на длинных качелях бутерброда, на поднятом их краю, теплится желтый огонек осы, крыльями приседающей, тянущей свою часть книзу.
— Ну так поспевай быстрей осы!..
…Такая у нас с тобой получилась история; я переводила твои стихи, тебе нравилось; я подготовила книжку, ты передумал. Нужно было твое формальное согласие на публикацию ты медлил, молчал, потом замолчал твой телефон, ты просто исчез.
Книжка моих стихов — переводы из тебя были почти половиной — затихла, забилась в угол, вышла из издательских планов.
Обычное дело.
Мы столкнулись с тобой у поликлиники. Оба шли к табачному киоску возле нее, но поравнялись именно у больничной вывески это-то меня и спасло.
Ты уткнулся в «часы приема», в красный крест уткнулся, смотрел и смотрел на него, а потом хлопотно, быстро со всем согласился. Что мои переводы твоих стихов, конечно, да, что тебя, видимо, ввели в заблуждение, а сам ты не настолько владеешь русским языком, чтобы судить окончательно, только тебе говорили о них… впрочем, это теперь и не важно даже, а все-таки, если можно, ты бы не хотел их авторизовывать, ты никому и никогда переводы не авторизовывал и печатать не разрешал, а так ты помнишь, что тебе нравилось, что ты был счастлив, тебе казалось, что очень… только что-то ушло, и это стали совсем мои стихи, да, ты и сам собирался мои стихи переводить, но они мужские, жесткие и не выходит контраста… да, но приносить вред ты не в состоянии, и давай пойдем, сейчас вот и пойдем в издательство, я все скажу, только уйдем отсюда.
В комнатке издательства сидела напротив заведующей редакцией и старалась перегнуться через стол, чтобы увидеть на ее талии армейский ремень. Она не понимала моего взгляда, но тоже иногда свешивала глаза через грудь на свою талию и ничего там не видела.
— Уж и не знаю, зачем вы огорчаетесь вместо благодарности, — говорила она. — Переводы из Вийдинга мы печатаем, раз он разрешил, а вот ваши собственные стихи мы будем вырубать именно что топором. Вот и рецензент из Госпомиздата пишет, что у вас много смерти. То фикус увянет, то какая-нибудь птица подохнет. И потом, вы же знаете уложение о поэзии лучшие стихи публикуются после кончины автора. Что вы так торопитесь?
Рецензия кончалась словами: «Мое имя прошу автору не сообщать, опасаясь мести». И действительно, клочок бумаги ниже был оборван.
Лилли Промет, в шляпке, в руках букетик фиалок, села в приемной издательства и объявила, что будет сидеть за мою книжку до конца, она пережила блокаду Ленинграда.
Книжку тут же выпустили, подубрав одну дохлую кошку и какой-то лишний фонарь, склонившийся отоларингологом над горлом переулка.
А эти твои стихи я часто вспоминаю:
Когда-то в детстве мне хотелось зрелищ
теперь от них остался ломоть хлеба
надкушенный и брошенный ребенком
Когда-то в детстве мне хотелось зрелищ
Однажды посреди зимы я понял
что дом мой пуст в него прокрались воры
и мне хотелось звать людей на помощь
но вовремя я понял что не нужно
Стояло лето влажное от скуки
дома сдавали или же сносили
Когда-то в детстве мне хотелось зрелищ
Я ухожу
и вслед
пылит
дорога
Кстати, я не говорила тебе? У тебя бывают страшно претенциозные эпиграфы. Вроде этой бодлеровской строчки: «Самое красивое в театре люстра».
И еще: ты бывал страшно высокопарен. Говорил, что Чехов кратчайший путь к правде. Или что уж если тебя слушают молча два часа, то ты не смеешь никого обмануть.
Я помню «Трех сестер» в твоем театре. Там сцена зарастет рамочками из фигурной фанеры, их выпиливает Андрей Прозоров весь спектакль, а скрипка его тускнеет.
Ты играешь барона Тузенбаха. Барон ходит подпрыгивающей походкой, будто ему все время стреляют в ноги.