В голове Джона стоял туман. Сам он, или часть его, все еще там, в книге.
– Тебя исключили из колледжа? – спросил он, взмахнув руками, словно боясь потерять равновесие.
Бак бросил на него взгляд – у него узкие глаза, унаследованные им от матери, нос, напоминающий клюв, и щеки, алые от румянца, или от неумеренного употребления спиртного – во всяком случае, Джону доводилось слышать, что студенты в Платсбурге преуспевают в этом более всего.
– Нет, – ответил наконец Бак. На его лице появилось выражение обиды оскорби. – Я подумал только, не заехать ли домой на уик-энд, понимаешь, посмотреть, как все… ну, а это Берн.
Он кивнул в сторону девушки, которой наконец удалось снять с себя шапочку и встряхнуть сверкающей копной светлых, почти белых волос.
Джон был потрясен. Мимолетным взглядом он оценил ее грудь и стройные ноги, растущие из пары блестящих красных сапожек. Она относилась к тому типу, который так нравился ему в колледжа к которому он страстно стремился потом, до боли, до скрежета зубовного, но что толку. Он был болваном, тупицей-математиком, типом, которого волновали криптография и дифференциальные уравнения. И он женился на Барб. К счастью. У него не было причин для жалоб. Но его сын, вы только поглядите на него: Бак не болван – отнюдь – да еще с такой девушкой!
– Простите, я не расслышал вашего имени, – услышал он свой голос.
Она встряхивает волосы в последний раз. Мягкое воркующее приветствие, адресованное старой зловонной собаке.
– Берн, – следует ровный ответ и улыбка в его адрес – чудесные зубы, ошеломляющие губы, розовые молодые десны.
Дверь закрылась. В прихожей было холодно. И темно. Он улыбался изо всех сил, так что его собственные зубы, должно быть, заблестели в тусклом мерцающем свете, исходящем из другой комнаты.
– Это сокращенно от Бернадетт? – отважился предположить он.
Все они, даже собака, инстинктивно двинулись в сторону огня.
– Нет, – ответила она. – Просто Берн.
Хорошо, пусть так. Не хочет ли она выпить. Внезапно по какой-то причине Джону показалось, что это крайне важно, даже необходимо, чтобы она выпила что-нибудь. «Нет, – ответила она, глядя на Бака, – нет, она не пьет». Наступило молчание.
Наконец, просто чтобы сказать что-то, он спросил:
– Ну, и как идет учеба?
Никто не спешил ответить ему. Бак поочередно грел руки над огнем и гладил старую собаку, он только пожал плечами в ответ, а девушка, Берн, повернулась к Джону и ответила:
– Если честно, хуже некуда.
– Вот почему мы здесь, – пробормотал Бак.
Джон был озадачен.
– Что вы имеете в виду?
– А, черт… – проронил Бак, Его слова были полны горячности, но звучали мягко, еле слышно. Он возбужденно сорвался со своего места возле камина.
– Мы посидим у меня в комнате, ладно, пап?
Его рука отыскала плечо Берн, и они вышли, или почти ушли, две трогательные сливающиеся друг с другом тени медленно растворились в темноте. Но затем Бак на минуту вернулся, тени разъединились, контур его лица дрожал в неровном свете лампы.
– Где мама? – спросил он.
Когда ей исполнилось двенадцать, у нее начала уменьшаться грудь. Если я решался обнять ее в ресторане, я чувствовал себя как человек, соблазняющий ребенка, а когда мы вместе отправлялись в постель, мне приходилось напоминать себе, что она молодеющая двенадцатилетка, что в действительности ей восемьдесят восемь лет земной жизни и опытности, и по меньшей мере семьдесят пять из них были прожиты в плотских удовольствиях. Я никогда не пытался одурачить себямыс-лью, что я был единственным ее возлюбленным, хотя мне этого хотелось. Прежде чем мы повстречались, она успела побывать замужем и развестись, и когда она впервые была молодой, она сменила множество любовников, бессчетное их количество. Теперь она брала в постель тряпичную куклу, а когда я ощущал прилив страсти, она с хрустом принималась жевать конфету или даже выдувать пузыри из жевательной резинки, которые лопались передо мной, и это только усиливало мою ревность и чувство обиды.
– Расскажи мне о своем первом любовнике, – настойчиво требовал я. – Как его звали, Эдуардо, разве не так?
– Не надо! – она хихикала, потому что я ласкал ее белоснежный гладкий живот или шелковистую кожу плеч, а затем, выдувая розовый пузырь своей резинки, она поправляла меня. – Да нет же, глупый, его звали не Эдуардо, а Армандо. Я же тебе говорила, дурачок.
Слова ее превращались в мотив песенки: «Дурачок, дурачок, дурачок!», покуда я не выпрыгивал из кровати и не гнался за ней по комнате, затем по всей квартире, мимо комнаты прислуги, и только затем, когда я выбивался из сил и наполовину выдыхался, она позволяла мне получить удовольствие.
А затем наступил день, неизбежный день, когда она перестала быть женщиной. Ее груди совершенно исчезли, не осталось даже крошечных бугорков, а пространство между ног оказалось совершенно голым. Конечно, я всегда знал, что этот день придет, и я пытался подготовить себя, как делали многие до меня, смотря мыльные оперы и читая великие трагедии, но боль и разочарование оказались больше, чем я мог вынести – да, меня постигло разочарование. Вот передо мною женщина, которую я любил, которая могла целыми днями говорить о книгах Мангуала и Гарси-Креспо, заниматься всю ночь любовью под чувственные звуки второго виолончельного концерта Родригеса и кричать на рассвете от радости, как будто она была творцом всего этого. А теперь? Теперь она сидит по-турецки посреди кровати и зовет меня писклявым, слабым монотонным голоском, который заставляет кипеть кровь в моих жилах. И как же она зовет меня? Фаусто, или, может быть, Фаустито? Нет, она зовет меня папочкой.
– Папочка, папочка, – кричит она, – почитай мне сказку.
Бак задал хороший вопрос «Где же Барб?» Впрочем, Бак не выглядел озабоченным, скорее раздраженным, словно он ожидал, что его мать материализуется из деревянных панелей в комнате, выстирает носки и на голом месте испечет ему лимонный торт с меренгами. Джон уже погрузился обратно на диван, он сжимал книгу в руках, как живое существо, и тупо уставился на освещенное тусклым светом лицо сына.
– Я не знаю, – ответил он, разжав губы и пожав плечами несколько более явственно, чем было необходимо, – она отправилась за покупками.
Лицо Бака, будто отрезанное от плеч, застыло на фоне темного зала.
– За покупками? – повторил он, нахмурив брови и вложив в свои слова все накопившееся недовольство, затем спросил:
– Когда? Когда она уехала?
Джон почувствовал себя виноватым – его обвиняют, обвиняют в присутствии свидетеля, его упорно расспрашивает окружной прокурор, и он вдруг почувствовал страх, страх за жену и сына, а весь опустошительный маскарад его жизни второсортного инженера и цифры оказались отвратительными и разоблачающими, и эта работа по заказам, одно тупое задание за другим.
– Я не знаю; – уронил он. – Где-то днем, или утром, я полагаю. Ближе к полудню.
– Утром? Господи; паи, ты с ума сошел? Там же буран она могла погибнуть, а Мы и не знаем об этом.
Он встал, глядя в разгневанное лицо сына, на котором играли красноватые и желтые отсветы огня, и начал приводить доводы в пользу своей позиции, в свое оправдание, рациональные и убедительные, пока не понял, что. Бак ушел – он вернулся из гостиной в холодную комнату, и дверь за ним захлопнулась. Теперь Джон боролся с самим собой – все всплыло на поверхность, его страхи, его потребности, его любовь к Барб, или уважение к ней, как ни называй это чувство, и он уже набросил на себя пальто, взял шарф и шляпу и потянулся взять ключи от машины в маленьком нефритовом ящичке на каминной полке, когда поймал себя на мысли, что затея бесполезна. Вот так средство от несчастья. Каким образом он сможет выбраться из дома в такую погоду – там, должно быть, намело не меньше метра снега, везде заносы и сугробы, и, несмотря на всё это – питать надежду уехать в машине, созданной для летних дорог? Это безумие. Невменяемость. Она могла оказаться где угодно – и что теперь требуется от него – идти от дома к дому и от магазина к магазину?
В конце концов, а было уже начало десятого, он убедил себя в том, что единственный рациональный поступок, который он может совершить, ~ это переждать бурю. Он пережил немало буранов, а ему уже пятьдесят лет, – они всегда заканчивались благополучно, разве что там или здесь поломает забор, или в худшем случае болит спина после того, как пришлось поработать лопатой, расчищая снег, прекращается подвоз хлеба и молока и тому подобное. Но бури стихали, на небе вновь сияло солнце, снег с дорог был убран. Нет, он был прав, сделать ничего нельзя, можно только занять себя хорошей книгой и наблюдать за тем, как все пойдет дальше, и он скинул пальто, вернулся к дивану и принялся было за книгу, когда услышал скрип половиц и взглянул вверх.