— Дело обстоит совсем не так, как ты утверждаешь, Древняк, — говорит упрямый Ясь Панек.
— Не так? Скажи мне, как он там может защитить себя? Как может защититься овечка? Овечка защищается лестью, Ильей-пророком. А ты будь человеком, а не Ильей-пророком! Человеком будь, отсталый элемент! Словом, я готов спорить на мой мундир, что никто не докажет мне, будто я не вижу, что там на горе делается вокруг… гражданина Гольдберга.
— И останешься без мундира, — вставляет Ясь Панек.
— Лежит там эта блошка на простыне в фиолетовых носках, — восклицает Древняк, — а вокруг — содом и гоморра!..
— Есть там еще кто-нибудь?
— Разумеется. Есть там Хеня Соболевская, дочка садовника. Красивая, рослая, мрачноватая девица, может, даже покрасивее Марийки, хотя, конечно, какой-нибудь изъян у нее имеется. Одно скажу: женщина — как орех, только когда разгрызешь, тогда и узнаешь, что в середке. У Хени с Вацеком такая же история, как у Вацека с Марийкой. Хеня и Марийка были когда-то неразлучными подругами, пока Марийка не отбила у нее Вацека. Отвергнутая, она полюбила еще горячее. Отвергнутая, ездила к нему в тюрьму (куда он попал за нанесение побоев киноактеру). Отвергнутая, ездила к нему и, может, вернула его себе. Но, кажется, вернула-то она только его… дневную любовь.
— Как ты сказал, Древняк?
— Я сказал, что чувство к Марийке вошло у него в кровь и плоть, а Хене Соболевской он может подарить лишь дневную любовь. Дневная любовь — это любовь благородная и возвышенная, а по этим причинам самая никудышная; настоящая любовь всегда греховна и требует немножечко темноты. Сидят они там вдвоем, Вацек Полляк и Хеня, возле… гражданина Гольдберга, пьют спиртные напитки, и она кричит, вернее, глаза ее кричат: убирайся ты со своей дневной любовью, я не желаю ее. Я ведь знаю, как ты за полночь просиживал у другой, люди видели, как вы валялись в оврагах, сама помню, как ты умел приласкать, — поди прочь с твоей дневной любовью. В ее глазах немой крик, потом она кричит уже не только взглядом, он ей отвечает… И все это видит… маленький гражданин Гольдберг. С больным сердцем…
— Но чем мы можем тут помочь, Древняк? Мы, бедная милиция?
— Мы, бедная милиция?
— Да, мы, бедная влюбленная милиция, — говорит Ясь Панек.
— Мы, милиция? — отвечает Древняк. — Не знаю, что мы должны сделать. Но нетрудно представить, что творится с гражданином Гольдбергом, что он думает: тут дойдет дело до поножовщины, значит, спасайся кто может… И чувствуя, что уже ни часа более не выдержит, этот гражданин вчера вечером снова собрал вещички, спустился оттуда, сверху, не только с целью покинуть дом Марийки, но на сей раз для того, чтобы навсегда покинуть наш древний городок. К сожалению, на полдороге силы его иссякли и бедный гражданин увяз в нашей глине, как в долгах. Ночью, возвращаясь на свой чердак, Вацек нашел его, взвалил себе на спину, как теленка, и унес обратно вверх на гору. Снова заточил его. В том доме творится беззаконие. Не кажется ли тебе, Ясь, что наш долг — вмешаться и помочь гражданину Гольдбергу?
— Но как? — снова спрашивает Ясь Панек.
Древняк возвращается к окну. На другой стороне площади все еще стоит Вацек Полляк.
— Скажешь мне наконец, почему ты опять сбежал вчера? — спрашивает Вацек Полляк маленького Гольдберга.
Больной отвечает не сразу. Он бледен, хотя и не бледнее обычного, он всегда бледный, в лице ни кровинки, волосы седые, глазки маленькие, нос длинный, губы тонкие.
— Ты боишься меня, Гольдберг?
— Нет.
— Знаю, что боишься. Ведь я иногда даю тебе тумака.
— Я понимаю: ты не можешь иначе.
— Не могу.
— Я знаю, что не можешь, потому и не сержусь.
— Рука сама поднимается.
— Я понимаю, что ты не можешь сдержаться… А скажи, какая сейчас пора, Вацек?
— Допрос учиняешь, Гольдберг? Ну, прекрасный месяц сентябрь.
— Вот видишь, Вацек Полляк, ты уже почти близок к истине.
— Говори толком, в чем дело?
— Мне все еще нет письма, Вацек?
— Нет, я ежедневно хожу на почту. И Хеню ты еще посылаешь.
— Вацек, знаешь ли ты, например, сколько проживешь на свете?
— До самой смерти, Гольдберг. А умру я смертью внезапной, быстротечной и в муках.
— Вот видишь. Посмотри на меня, ведь краше в гроб кладут, не правда ли?
— Этого бы я не сказал, Гольдберг.
— Ты бьешь потому, что не можешь иначе. И все-таки, ты… ангел.
Вацек Полляк тянется к трубе.
— Взгляни на меня, Вацек Полляк. Перед тобой человек, который покончил счеты с жизнью. Я умираю здесь в спокойствии и тишине, в бурной тишине, если можно так выразиться. Но до последней минуты человека не покидает тоска.
— Какая может быть тоска у человека в твои годы, Гольдберг?
— Такая же, как у тебя, болван! До конца она живет в человеке. Ни ночью, ни днем не покидает его, не дает ни минуты покоя. Уж мне опостылели и зелень, и воздух, и деревья, и небо, городок уже докучает вонью, в нем нет канализации, и, как только начинаются дожди, всюду растекается грязь. Меня, Вацек, съедает тоска.
— Последний Аккорд, — говорит Вацек Полляк.
— Что ты сказал?
— Последний Аккорд, — повторяет Вацек Полляк.
— Это именно то, о чем ты говоришь. Это действительно так! Последний Аккорд! Возможно, что последний мой праздник, Вацек Полляк? Мне бы хотелось побыть со своими в праздничные дни, но ничего не поделаешь…
— И поэтому ты смылся вчера? А говорил, что у тебя никого нет.
— Никого близкого, но речь не о них.
— Устрой этот Последний Аккорд здесь, Гольдберг!
— Здесь, в городке? Тут ничего нет. Синагогу переделали на кино с подслеповатым фонарем и отвратительным звуком. В крайнем случае можно обойтись и ложем Марийки, но для Последнего Аккорда нужны люди, а я здесь один как перст.
— Ты не один.
— Один. Из верующих евреев — единственный, Вацек Полляк.
— Ты не один.
— Это по-твоему, Вацек Полляк.
— Не ершись, Гольдберг. Говорят тебе, что ты не одинок. Твои приехали… Я приведу их к тебе, сколько захочешь. Если я приведу их, ты сможешь устроить здесь свой Последний Аккорд?
— На ложе Марийки?
— На ложе Марийки, Гольдберг. Побудь еще немного. Едва ты уедешь, дом запрут и меня вытурят. Древняк только того и дожидается. А незапертый дом в конце концов заставит ее, подлую, вернуться. Имущество все же…
— Так, значит, Последний Аккорд я должен устроить на ложе Марийки? — спрашивает Гольдберг.
«Наш древний городок часто принимает в своих стенах туристов. Отечественные не в счет — наш турист непривередлив, — как говорит новый председатель горсовета, — все проглотит, забудет и вернется; у него невелик выбор. Есть у нас малость древних развалин, богатейшие традиции, река, кусты, много кустов. Кусты для дачной местности то же, что дамские панталоны для современной литературы. В наших стенах мы часто принимаем и заграничных туристов. Но заграничный турист — совсем другое дело. Вовсе не требуется такой политической подготовки, какую прошел каждый из нас, чтобы это понять. Заграничный турист — это валюта; валюта — во-первых, валюта — во-вторых и валюта — в-третьих. Конечно, далеко не вся эта валюта поступает в государственную казну, но ведь и гражданам тоже надо жить. Кое-какой процентик все же перепадает и государству, значит, все довольны. Впрочем, заграничный турист — это не только валюта, но и пропаганда, а каждому ребенку известно, какое значение имеет пропаганда. Заграничные туристы возбуждают повсеместно самый пламенный энтузиазм. Я бы сказал, даже слишком пламенный, особенно у нашей женской общественности, которая всегда руководствуется побуждениями, не всегда носящими общегосударственный характер. И эти выходки женского пола раздражают меня, меня — Древняка. Разумеется, мое раздражение проистекает от того, что Марийка чересчур стреляет глазами. Но на кого только не зыркает Марийка? «Ты взял на себя тяжкий крест», — говорит моя мама. Но я никому не позволяю распространяться на эту тему.
Вот и сейчас у нас находится экскурсия из-за границы. Экскурсия, к которой я, впрочем, благоволю. Некоторым это дает повод для грязных намеков в адрес моей мамы, но бог с ними!
Вся эта группа, скажу вкратце — хотя и не понимаю тех, кто преклоняется перед краткостью, ведь краткостью сам себе сокращаешь жизнь, а жизнь требует пространства и прежде всего воды, воды, много воды, посмотрите, сколько воды в нашем организме, — так вот эта группа вся состоит из одних… Гольдбергов. Прибыли они издалека, из-за моря. Все, или по крайней мере большинство, родом из нашей прекрасной страны, которая так изменилась за последнее время. Они приехали, чтобы навестить родные могилы. Действительно, могилы у нас богатые, единственные в своем роде; что поделаешь, такая уж нам выпала честь. В наших могилах покоятся их матери, их жены («К чему оплакивать жен?» — говорит наш новый председатель горсовета). Разъезжая автобусом по стране, они завернули в наш древний городок. Некоторые из них знают польский язык; это обстоятельство хлопотное для властей, хотя иногда и приносит выгоду, и исключительное; почти все знают и понимают по-нашему хоть несколько слов, — отсюда более тесные контакты с местными жителями, а не только с прекрасным полом, как обычно. Кое-кто из них утверждает, что нигде на свете не был так счастлив, как некогда у нас, что нигде нет таких вечеров, таких ночей, такого неба, таких ароматов, что даже груши на чужбине менее вкусные. (О молодость! Молодость!) Их человек пятнадцать. Снуют по улочкам, заходят в магазины, обмениваются несколькими словами, выслушивают ответы, смотрят. А жители улыбаются — не так, как обычно. Всему виной — осень. В разгар сезона у граждан ни на что нет времени, сейчас его хватает даже на то, чтобы улыбаться. Из некоторых соображений это не радует.