После года старательного послушничества молодой еще Афанасий Алексеевич благословлен был в Загорскую духовную семинарию, а по успешному окончанию оной – в академию. Стал кандидатом богословия, принял постриг.
На окормленье ж паствы Словом Божиим, с учитываньем жительства одинокой матери и тамошней церковной надобы, послан был обратно в Яминск, на родину, так сказать, где на миллион трудящихся по заводам жителей действовала одна-единственная переоборудованная из дореволюционной часовни церковка.
Помещался храм Божий в соседстве с городским автовокзалом. Маявшиеся при задержках маршрутов пассажиры, трезвые и вполпьяна, забредали туда просто так, поглазеть.
Давнишним бессменным настоятелем ее был осанистый, с черно-кудрявой бородой лопатой отец Гурий, по слухам, рукоположенный в иереи из водителей такси. Ближайшие из частного застроя обитатели так, бывало, и упоминали по-уличному: «Наш-то, таксист-от...»
Каков из отца Гурия выходил духовный пастырь, ведомо лишь самому отцу Гурию да Господу Богу, однако секрет чиноначальной его непоколебимости связывали и с тем, что, не мудрствуя лукаво, он во всем и принципиально следовал четким и тоже не мудрствующим указаниям отдела по делам религии Яминского комитета государственной безопасности.
Епархиальное управление, кафедральный собор и епископ располагались в соседствующем с Яминском университетском городе, что было и удобно в известном смысле. Владыка мало обращал внимания на деятельность отца Гурия, а тот, отделяя в епархию потребную долю собираемых с прихожан средств, во всем прочем сам оказывался владыкою своей руке.
Новоиспеченный и с гонорком кандидат-монах, прибывший под начало его, пришелся семейному отцу Гурию не по душе. Службы – и не одного только отца Гурия, а повсеместно, – неуклонно сокращались, но отец Варсонофий, точно к устыжению настоятеля, длил свои поелику возможно. На проповедях, заметно прибавивших число исповедующихся и причастников, тихим голоском толковал о домах на камне и на песке, противополагая озаботе «песочной» трезвенное попеченье о фундаменте «каменном», сиречь о Царстве Божием, а остальное-де по слову Спасителя приложится само по себе. Так что кулаковатый отец Гурий, не любивший отключать чёкающего счетчика в бытность еще таксистом, сладивший мало-помалу дачушку, машинешку и восьмикомнатный на сыпучем песке домок, через малый срок служенья «помощничка» зачуял в душе скорбь и, с кем следует посоветовавшись, направил в университетский город грамотку.
По воле Божией или по атеистическому «совпадению», но за день до грамотки в епархиальную канцелярию пришла заявка из Здеева. Начиналась, едрена матрена, перестройка, и первою церковной ласточкой ее на Яминщине вылетела по весне самосколотившаяся двадцатка здеевских активных старух.
Так отец Варсонофий и стал, сделался тем, кем оставался поныне.
Таким образом и не видимым простому человеку путем сбылось между прочими и пророчество святой безножки Ефросиньюшки, за сорок лет и четыре года до описываемых событий возвещенное помнившим ее в Здееве женщинам-христианкам.
Возлежа на шести лебяжьих подушечках, обещалась Ефросиньюшка, что-де спустя оный – сорок и четыре года – срок заявится в Здеево могучей моленной силы пастырь-монах, собою ни стар ни млад, власьми рус, брадою скуден и что, главное, прорушенный бесьею ярью храм отстроится «тоды» вновь; что, мол, те, у кого «к тоей поре» не погниет-опоганится непоправно душа, «намолются при ём всласть...»
В черном сорок первом нынешние активные старухи сплошь были солдатками, к Ефросиньюшке бегали за вызнаваньем себе бабьего жребия по судьбе. Та же, горькая их горепашница, поводя лепестковой щепотью по «елечко» взбугренному над коленями лоскутному одеялку, увлекала, уводила мечтой-провиденьем от несносимого сердцу сейчасного.
– Д-да! – совсем по-девчоночьи, словно проговариваясь в затаенном, ликующе выдыхает Вера.
Ляля тоже, куда деваться, раздвигает в улыбке припухшие свои губы. Ей охота курить, спать, и вдобавок сам разговор про отца Варсонофия навяз ей уже в ушах. Гулял же в музучилищной общаге одно время один слушок... А! Впрочем, чего. Все едино ведь ей, Ляле, пропадать.
Заждавшаяся постоялиц баба Тоня хлопочет, заваривает с мятою-зверобоем чай, а Вера, повествующая в который раз Ляле любимейшую историю, присовокупляет «о батюшке» новые, дополняюще лестные характеристики.
«Это-то у вас, здесь, он, отец Варсонофий, не разбери кто, – изрек будто бы в ее, Верином, присутствии спасающийся во скиту старец-схимник отец Филофей, – а на небушке-то, у Господа Бога нашего, да-а-вно уж архимандрит...»
– А кто это, архи... дри... этот? – уточняет по простоте плохо богословски подкованная баба Тоня. – Че ли батюшка-то наш владыкою могет стать? – остерегаясь ляпнуть что-нибудь не то, любопытствует она.
– Девочки! Ну что у нас концовки-то все такие грязные?! – возмущается ухряпавшаяся от своего руковождения Вера.
– А потому что в унисон! – поджимая губки, дает разъяснение Серафима.
– Так в унисон же! – злится, страдая за дело, Вера. – А мы – кто вверх, кто вниз, прям как эти...
Давая затекшим ногам отдых, Ляля сидит на лавочке внутри клиросной оградки и тихо напевает сама с собой: «Го-о-спади, при-и-бежи-ще бы-ы-ыл-л...». – Вдруг вскакивает, сует под нос Вере серенький, захватанный по краям нотный лист.
– Вера! Так тут же бекар!
Сурово-хмурое, воинское выраженье Вериного широкоскулого лика сменяется на растерянное и по-детски глупое, а затем, будто включили люстру в сумрачной каморке, вспыхивает лучезарнейшей улыбкой. Бека-а-р. Во-о-н что... Точно! В самую десятку, Лялечка!
По-над линиями второголосой Лялиной партии – Вериным кучеряво-разрывчатым почерком – карандашом: «В бездне греховной валяяся... милосердия Твоего... мя возведи...»
Худой палец Серафимы тычется и тычется в ее ноты с самоотверженно самодеятельной ревизией. И это ее, Лялина, вина. К стыду и позору своему, она путается в тыщу раз разжеванных Верой тропарях, а Серафимушка помогает, подсказывает и учит. Нету у нее сил отказать себе в таком приятном удовольствии.
– Все в терцию... Эхма, четырехголосьем бы! – долетает из-за клиросного заборчика. – Ох, мамочки... Надое-е-ло...
Бесшумно шествующий на отдалении отец Варсонофий притормаживает, незамеченный, и, как царь Салтан под девичьим окошком, нечаянно или с умыслом подслушивает сей напряженный творческий разговор.
– На октаву ниже надо, не ясно разве? – задается раздраженный вопрос, вероятно Серафиме.
– А ты чего вылупилась-стоишь? – ...Ляле, поди-ко.
– Вера! – окликает матушку-командиршу отец Варсонофий. – Клирос по-гречески знаешь что означает? Отдельно! «Отделение от страстей...» Строга у нас Вера Уткировна? У, строга! – А уж после, потом, без ожиданья ответов продолжает: – Яко по водам – неслышное движение к алтарю.
Подпорщицы певчие в шесть глаз безмолвно провожают взглядом узкую, в голубовато отблескивающей иерейской фелони спину.
На последнем кратком отдыхе от репетиционного труда за оградку пробирается алтарник Виталька. Без слов и для пущей силы откачнувшись, мягко пихает Лялю легким своим плечом. «Ну?» – без намека на малейшую улыбку деловито осведомляется он. «Н-ну!» – в совершенном понимании дела толкает его ответно Ляля. Через четыре минуты они, однако, не выдерживают и, начисто позабыв, где находятся, прыскают, фыркают и перестукиваются по плечам, как делают это школьники на коротеньких школьных переменках.
Виталька – сирота. У него – бабушка, она и привела его год назад в новоосвященную здеевскую церковь. В храме, где покамест нет ни второго священника, ни дьякона, ни пономаря, «помогают» отцу Варсонофию три мальчика, и Виталька – за главного. На литургии именно он выносит большую свечу, заправляет в кадильницу ладан и делает много всего прочего, что только не потребует момент или искренне любимый и уважаемый им батюшка.
Старостиха Любанька, расщедрившись, заказала ему на индпошив золотистый до пят стихарь, и стихарь тот, нарядно-блескучий и загадочно-праздничный, сидит на ладненьком широкоплечем Витальке так, что надо увидеть.
... У бокового аналоя пред алтарем– отец Варсонофий. В молчащей медлительной торжественности, точь-в-точь рукопашные воины накануне решающей дело битвы, – Виталька, Серафима, Ляля, Вера, мо-гучегрудая Любанька и две участвующие во всенощной старухи подходят под благословенье: под крестящую их и целуемую ими руку отца Варсонофия.
– А-а-а! – пропевает в три ступеньки, задавая тональность, Вера.
«Алилуйя, алилуйя, алилуйя...» – где-то, как будто в дальнем далеке, звучит толкающий колесо службы ящерицын бестембровый сип-речитатив Любаньки.
Отец Варсонофий с «закрытым», отодвигающим выражением в слегка мышиной все-таки физиономии вершит по окоему храма первый кадильный круг. Изгоняет бесов. Тех самых, уведенных когда-то за собой взбунтовавшимся против Бога-отца любимейшим сыном Денницей, сделавшимся Сатаной. Изгоняет. Приуготовляет храм Божий ко встрече со Святым Духом Его.