3.
В тот вечер Олеся спрятала телеграмму в сумочку и удивилась, что думает не о смерти брата, а о том, что отец ни в коем случае не должен ничего узнать. Она открыла дверь своим ключом, отец вышел навстречу.
— Почему так долго?
Олеся не стала врать — рассказала и о догине, и о котятах, обо всем, кроме телеграммы из Хабаровска.
— Алешка давно не пишет, — пожаловался отец за ужином. Олеся старательно глотала жареную картошку, которая вставала у нее в горле на дыбы каждым своим ломтиком. — Если через неделю не придет письмо, надо будет звонить.
Изредка Олеся звонила в Хабаровск с работы, говорила минут по пять под сладким и внимательным приглядом начальницы. Тут же обязательно визжал какой-нибудь зверек, и Алешка каждый раз пытался угадать, кого они теперь пользуют. Хомячка? Слона? А может, обезьяну?
Олеся мечтала завести обезьяну, однажды даже почти решилась, но отец сказал, выбирай, или обезьяна, или я. Она видела однажды фильм о чернолицых мартышках из Агры — мордочки у них были подкопченными, хитрыми, а шерсть седой и густой, как борода джинна.
По утрам пациентов было мало, Олеся отпросилась у начальницы будто бы к зубному, а сама поехала к Тане — лежанка, где она оставила вчера котят, была пуста, записка тоже исчезла. Неужели нашлась в этом городе еще одна добрая душа? Олеся позвонила в дверь подруги, Таня открыла, зевая, в вишневом халате с вышивкой на груди: зеленый дракон обнимает хилое деревце. Она была рада Олесе — хотелось обсудить вчерашнее свидание. Женатик, разумеется, поэтому домой торопится и чувствовать спешит. Женатик-лунатик. Олеся достала из кошелька сотню, попросила разрешения позвонить в Хабаровск. Таня обиделась — какие деньги, звони хоть в Америку, хотя в Америку лучше не надо. Олеся нажимала кнопки на телефоне. Она знала, что с первого раза ей Машу уговорить не удастся.
— Ты хоть представляешь, что это такое? — спрашивала Маша. — Ты знаешь, что такое — похоронить любимого человека и потом делать вид, что он все еще жив?
Олеся терпеливо объясняла, что ничего не требует от Маши — только пусть она не пишет старику, вот и все. Потому что это письмо, где будет написано про Алешкину гибель, это все равно, что выстрелить ему в сердце. Маша, ты любила Алешку, а я люблю своего папу, и кроме него, у меня никого нет...
— Мне сейчас не до писем, — сказала Маша, — я так поняла, что на похороны ты не приедешь?
Оставить отца на неделю — конечно, нет, она не приедет. Маша-Юляша должны понять. Невозможно любить всех вокруг, надо, чтобы каждый выбрал кого-то одного и любил его по-честному. Маша думала о себе и Алешке, Олеся — о папе. Она сделает все, чтобы он жил — потому что без него закончится ее жизнь, просто возьмет — и поглотит саму себя.
Она сидела у Тани еще полчаса, потом вернулась в клинику. Принесли кошку, которая никак не могла разродиться — пришлось делать кесарево. Котята, белые, тощие, как мыши, пищали, а кошка долго не отходила после наркоза.
4.
Письмо пришло точно в срок — через неделю Олеся достала из ящика толстый конверт с написанным яркими синими чернилами адресом. Это было последнее письмо Алешки, отправленное за несколько дней до гибели. Сын делился планами на лето, писал, что купили мебель в спальню и телевизор с плоским экраном — в конце письма обнаружились подробные, на полстраницы, рисунки приобретений. Мир, в котором жил Алешка, был таким материальным, что в нем при всем желании нельзя было отыскать уголка, где можно помечтать о чем-то бесцельном, таком, чего не продают в магазинах. Олеся не осуждала брата — ее мир, например, был заполнен слепой любовью к животным и таким же точно слепым страхом за отца, в нем тоже не нашлось бы места для других переживаний. А вот мир Тани, например, был полон мужчин, приходящих и уходящих любовников, которые — в свою очередь, заполняли свои миры чем-то таким, что любили и желали видеть вокруг себя — в общем, не Олесино дело судить, чей мир достоин большего уважения и оправдания.
Отец, как всегда, не спешил, предвкушая долгое чтение, он ждал, пока Олеся усядется рядом, включив лампу — но дочь вдруг пожаловалась, что плохо себя чувствует и хочет прилечь.
— Ложись, — забеспокоился отец, — я с тобой посижу, почитаю вслух.
Олесе пришлось лечь, сердце колошматилось и подскакивало. Кошка, как всегда всё понимая, улеглась рядом, Олеся уткнулась лицом в теплую шкурку.
Отец читал письмо еще медленнее обычного, выразительно, как стихотворение, смаковал его по строчке — будто дорогой коньяк. Олесе показалось, что пытка длится вечно — надо было еще и отвечать отцу, и удивляться, и радоваться в нужных местах. Два Алешки — младенец и веселый улыбающийся мужчина — смотрели на Олесю с фотографий, и она трусливо отводила взгляд. Кошка уснула, выключился мурлыкающий мотор, а отец все никак не мог добраться до последнего рубежа — “целую, скучаю, Алексей”. Когда наконец эти три слова были прочитаны вслух, Олеся посмотрела на фотографии брата. Он понял бы — она все сделала правильно.
Олеся готовила завтрак, ехала в клинику, вела прием, вечером возвращалась домой, готовила ужин, смотрела фильмы о животных. Отец целыми днями читал — то детективы, то вдруг принимался за советскую классику — литературу, от которой у Олеси скулы сводило. Если позволяла погода, по выходным она выводила отца на прогулку — три круга вокруг дома, и он уже уставал, просился домой. На лестнице сам проверял почтовый ящик, каждый раз замирал, предвкушая находку, и Олеся отводила глаза — письма из Хабаровска не было и не будет.
8 марта Олеся поехала в гости к Тане — на этот раз предупредила ее по всей форме, купила торт и хилый тюльпан в целлофане. Весной даже не пахло — мужчины, бегущие с мимозами по улицам, прикрывали носы руками. Олеся промерзла в маршрутке и теперь с удовольствием отогревалась на теплой Таниной кухне. Подруга переживала очередное расставание — Олеся так давно отстала от всех новостей, что не могла теперь связно поддерживать разговор: это все равно как пропустить в сериале не одну, а целых десять серий. Кажется, речь шла о каком-то Евгении с работы, хотя, может быть, и о Викторе, с которым они познакомились в Турции прошлым летом. Олеся кивала, поражаясь Таниной способности переживать и влюбляться, как в старших классах — каждый новый роман смывал из Таниной памяти все предыдущие, впрочем, было у них и нечто общее — любовники всегда были женатыми, и ни один не соглашался развестись с женой ради Тани.
Тюльпан, поставленный в вазу, повеселел и поднял голову, торт был вкусным, но слишком уж приторным — подруги съели по кусочку и пригорюнились: говорить им было особо не о чем.
Олеся хотела спросить про котят, но не решалась — вдруг Таня рассердится, что подруга хозяйничала в ее подъезде. Между тем, тряпка исчезла, миска с водой — тоже, и Олеся надеялась, что котята попали в хорошие руки — или хотя бы просто в руки, неважно, в какие...
— Я не говорила тебе, — решилась вдруг Олеся, — у нас Алешка умер...
Таня уронила блюдце, оно прокрутилось по полу, как юла, и остановилось, не разбившись. Олеся вдруг вспомнила, что хоть Алешка был младше их на три года, Таня еще в школе кокетничала с ним, как со взрослым. Думать об этом оказалось неприятно.
Олеся и не ждала, что Таня ее поймет — Таня считала, что врать близким людям недопустимо и все беды людские происходят от лжи и недомолвок. Любой Танин мужчина подтвердил бы, что она требует от отношений запредельной честности, и потому-то они и рассыпались мелкими крошками, что не выдерживали такого пресса. И уж, конечно, Таня считала, что скрывать от отца гибель сына — решение подлое и ничем, абсолютно ничем, не оправданное.
— Он имеет право знать правду, — сказала Таня, закрывая дверь за Олесей, и та испугалась вдруг — а что, если Тане придет в голову явиться к ним домой с разоблачением? И тут же успокоилась — отец не откроет дверь никому, кроме нее.
5.
Старик всегда ждал весну с нетерпением, — весна значила для него почти так же много, как письма сына, ведь она утверждала приход еще одного года жизни: неизвестно почему, старик был уверен, что умрет зимой, холодным и темным вечером, а к весне этот сюжет не имел никакого отношения. После того февральского письма с рисунками Алешка замолчал надолго, но старик пока не беспокоился — бывало, что сын молчал и по нескольку месяцев, а потом, устыдившись, отправлял особо длинное и подробное письмо. Нет, старик верил своим предчувствиям — если бы с сыном случилось что-то плохое, он обязательно бы это узнал. Старик не любил об этом думать, но он уже многие годы мучился от тайного страха потерять сына — именно сына, не дочь. Когда ему доводилось встречать в жизни людей, похоронивших сына, он боялся смотреть им в глаза — как будто, посмотрев им в глаза, он навлечет на себя такую же точно беду. И как странно было ему видеть этих несчастных, страдающих, но все равно живых людей выполняющими какие-то обычные, рядовые вещи — на пути в булочную, на работе, в трамвае. “Надо же, похоронили сына и живут после этого”, — мелькало каждый раз у старика, и он гнал эти мысли помелом, как погнал бы черта, и все равно знал — он, если не дай Бог что, он после такого жить не сможет. К счастью, у Алешки все было в порядке — последнее письмо старик перечитал не меньше полсотни раз и помнил наизусть марку купленного телевизора и количество предметов в мебельном гарнитуре.