— Ты не изменилась. — Отец с удовольствием оглядел меня с головы до ног. Во мне поднялась волна раздражения.
— Ты тоже. — Я посмотрела на его загорелое лицо и белую рубашку, которая делала его моложе, и сразу почувствовала себя неряхой.
По дороге к ресторану мы говорили о маме и моих единоутробных братьях, приезжавших к нему в гости на лето, которых я не видела уже много лет.
У братьев был другой отец. Он погиб в автокатастрофе, когда они были совсем маленькими, и мама уже потеряла всякую надежду встретить нового мужчину, но тут познакомилась с моим папой. В детстве она всегда называла меня своей «маленькой милостью». Я заменяла это на «ваша милость», вычитанное из сказок про принцесс, не понимая, что мама имела в виду мое позднее счастливое рождение и что хорошенькая девочка объединила наконец двух долго искавших друг друга людей.
Войдя в ресторан, мы умолкли. Метрдотель указал нам на столик у окна с видом на замок, и мы заняли свои места.
Шикарно тут на закате, — проговорил отец и довольно кивнул. Он говорил это каждую нашу встречу, и слово «шикарно» всякий раз раздражало меня. От уродливости и бессмысленности замка у меня по позвоночнику всегда пробегал холодок. Я считала, что он квадратный и скучный, а королевскую семью нужно освободить из этой фамильной тюрьмы.
Принесли заказ, мы начали есть, и я вспомнила, какое отвращение вызывала у меня в детстве манера отца поглощать пищу. Мы с братьями порой не могли взглянуть друг на друга, чтобы не прыснуть от смеха. Не думаю, чтобы отец понимал, что мы смеемся над ним, и почти всегда нас, изнемогающих от еле сдерживаемого хохота, выгоняли из-за стола. Мы уходили, не доев, однако нам не разрешали возвращаться.
Теперь отвращение прошло, отец ел, как любой другой человек, но казался очень громоздким, и создавалось впечатление, что его тело занимает слишком много места.
Синие сумерки сменились чернильной темнотой, когда пришло время прощаться. Над головой пронзительно кричали вороны, отец посмотрел наверх и сказал то, что говорил всегда: «Ты только представь, эти птицы так ужасны, что боятся сами себя и поэтому по ночам в поисках укрытия летают стаями».
Шум стоял оглушительный, я вспомнила о больших птичьих стаях, которые часто проносились в сумерках мимо моего маленького балкона. Они садились на каштаны и кричали, как будто не знали, куда им лететь. Потом птицы внезапно исчезали, черным облаком уносясь в темноту национального парка Накки.
Отец говорил эту фразу бессчетное количество раз, совершенно не считая ее избитой. Создавалось впечатление, что каждый раз он произносил ее словно впервые. Или просто хотел повторить? Это оставалось загадкой.
Из окон ресторана на нас лился свет, а мы стояли, подняв головы и прислушиваясь к птичьим крикам. Седые волосы отца отсвечивали желтым. Мы ели одну и ту же еду, слушали одни и те же звуки, и папа говорил те же вещи, что и раньше. Вдруг он повернулся ко мне со словами:
— Береги себя, передавай привет Анне… Мы с мамой так волнуемся из-за вашей поездки… Вы ведь скоро едете… — И обнял меня порывисто и крепко.
Я почувствовала облегчение, потому что отец, вероятно, собрался уйти прямо сейчас, не провожая меня, но, как только он отпустил мои плечи, я захотела, чтобы он снова обнял меня. Он всегда обнимал меня внезапно, и его объятия не утоляли мою потребность в нежности, я не успевала коснуться его в ответ, застывая на полпути в неловком жесте.
Затем мы расстались, как всегда помахав друг другу. Обычай махать на прощание, стоя на ступеньках дома, появился давным-давно. Сначала на лестнице, провожая нас в школу, стояли мама или отец, потом настал мой черед стоять там, когда уезжали они. Маленькой девочкой я безутешно плакала, провожая родителей, и мои братья подтрунивали надо мной. Мне казалось, что если я рыдала недостаточно горько, то с нашими родителями непременно должно было случиться нечто ужасное и мы останемся сиротами. Поэтому когда автомобиль родителей скрывался из виду, мальчишки шептали мне на ухо страшные кровавые подробности автокатастрофы, о чем они знали не понаслышке.
Потом мы выросли, и вместо плача происходило общее ликование, как только машина заворачивала за угол. А если родители уезжали на несколько дней, вообще наступало бурное веселье. Мои братья тут же вытаскивали из папиного письменного стола сигареты, я присоединялась к ним, хотя никогда не любила запах табака, а меньше всего папиного любимого — с ментолом. Отец машет мне в темноте. Отцовскую руку в перепачканной землей перчатке для работы в саду я вижу и после его смерти. Вороны почти утихли, мне надо было торопиться домой, чтобы позвонить ему и поблагодарить за ужин.
Но я никогда не звонила. Мне всегда казалось, что я возвращалась с этих встреч слишком поздно, и я не знала, что мне еще сказать, кроме тех слов благодарности, которые уже произнесла. Для меня отец уже был бесконечно далеко, зато дома Анна лежала в моей кровати и ждала меня. Как только я переступала порог, она вставала и готовила чай с медом, приговаривая, что это помогает заснуть, однако редко пила его сама. Пока мы разговаривали, ее чашка оставалась нетронутой, а ложась спать, Анна выливала чай в раковину.
На следующее утро после встречи с отцом я ощущала облегчение. Город казался обновленным, каким и должен быть город. Недостижимый и большой, манящий, бесконечный.
* * *
Я вышла из поезда в Стокгольме и не узнала город. Было увядающее августовское утро. На Центральной улице и Васагатан стояло марево ушедшей жары, воздух на Хеторгет пропитался запахом гнилых фруктов. Каштаны в Хумлегордене переливались всеми цветами радуги. По небу плыли растрепанные облака. Знакомые улицы, звуки, витрины — все казалось чужим, изменившимся, словно покрытым невидимой пеленой.
Мы с Анной уезжали очень довольные собой — ведь мы сделали все возможное для этой поездки, — с ощущением, что можем и не вернуться. В полупустых рюкзаках лежало только самое необходимое. Нам не хотелось брать с собой ничего лишнего, поскольку мы все собирались купить по дороге. Мы уезжали вдвоем, у нас были общие мечты и уверенность друг в друге, а большего и не требовалось. Вместе мы были непобедимы, как богини свободы.
Но домой мы вернулись поодиночке, каждая своей дорогой. Чужими друг другу. Соперницами.
Я приехала первой, бесцельно бродила по городу, и мой рюкзак был словно налит свинцом. Квартиру уже сдали, однако новая жиличка сказала по телефону, что не против нашего возвращения. В комнате Анны никто не поселился, а мою она через неделю собиралась освободить, потому что с кем-то познакомилась летом и ее планы изменились. В табачном магазине на улице Кунгсгатан повесили новый телефонный аппарат, оттуда я и звонила. В трубке я услышала голос девушки, снимавшей квартиру. Я резко повесила трубку, потому что не в силах была говорить. Продавец пристально смотрел на меня. Своим рюкзаком я довольно сильно задела стойку с газетами и, толкнув дверь, выплюнула жвачку на его коврик.
Дрожащими руками я открыла замок и вошла в квартиру. Моя комната была закрыта, новая соседка разговаривала по телефону. Дверь в комнату Анны приоткрылась, свет из окна струился на пол. Не раздеваясь, я обошла кухню, ванную, маленькую гостиную с книжными полками и синим диваном. Я двигалась тихо и быстро, сердце стучало. Казалось, если протянуть руку, можно потрогать пелену, почувствовать ее. Под ней все было по-старому, но сверху она покрылась тонкой ледяной коркой.
Я вернулась домой, но на самом деле оставалась далеко. Я была все та же, но изменилась. Я стояла на ковре в своей квартире и одновременно тряслась в вагоне поезда, бродила по залитым солнцем пляжам, пропадала в зеленых объятиях горных склонов.
Коровы мычали и гремели бубенчиками. Тихая, застывшая гостиная перевернулась, и я оказалась в пыли на краю горной дороги. Коровьи копыта стучали по камням, жужжали мухи, вымя лопалось от молока. Я лежала на обочине без одежды, посреди мусора и окурков.
По пути в горы в салоне машины невыносимая жара, все трясется, каждый раз, когда машина тормозит или наезжает на камень, я валюсь набок. Скрежещет коробка передач, собака царапает острыми когтями сиденье между нами. Пасть открыта, язык дрожит у моей щеки. Пахнет псиной и руками Томаса, сидящего за рулем. Пальцы у него длинные и загорелые, ногти чистые и коротко подстриженные. Сине-зеленые дельфины кусают друг друга за хвост, тихонько вращаясь вокруг запястья. Совсем скоро синяки проступят на моих руках и ребрах. Сначала почти черные, потом станут бледнеть, переходя в зеленый, желтый и, наконец, кремовый цвет. Каждый день я смотрю, как они увеличиваются под рубашкой, неровные, похожие на трупные пятна.
Боль, которую он мне причинил, не уйдет еще долго, до самой осени, она будет терзать душу, лишая по ночам сна, как хищная опасная рыба, притаившаяся в уголке сознания и выжидающая своего часа. Удары хвоста этой рыбы вызывали ноющую боль, так ноют мышцы после тренировки в спортзале. Только эта боль была острее, как будто я сражалась не на жизнь, а на смерть. И даже когда все синяки побледнели и сошли, она по-прежнему во сне наносила удары по сердцу в груди, и каждый раз, когда я напрягалась, ее медленный яд разливался по запястьям и кистям.