В местном кафе уже сидели Киска, Мишель и вся компания Мориса — друзья детства. Однако по отношению к себе Майя заметила какую-то скованность — они словно стеснялись при ней веселиться. Ей даже показалось, что Морис быстро взглянул на нее и тут же отвел взгляд, прежде чем ее обнять. Новость о ее расставании с мужем распространилась со скоростью песчаной бури. Но, когда Эжен, хозяин кафе, предложил выпить по стаканчику в честь приезда Майи, барьер был сломан. Языки развязались, все принялись шутить, потом закурили. Понемногу стемнело.
— ЕВА! Это я, Майя!
— Как поживаешь, дочурка?
— Хорошо. А ты?
Майя знала, что мать сейчас начнет жаловаться.
— Мне слишком одиноко.
— Я тебя навещу.
— Когда?
— Еще не знаю, я только недавно приехала. Может, сегодня, может, завтра.
— Ты всегда так говоришь и никогда не приезжаешь!
— А как твоя живопись? Продвигается?
— Да, потихоньку…
— Ты знаешь, что Пьер уехал в Штаты с Мари? А Ребекка — в Израиль?
— Да, ты мне уже говорила.
— Без дочерей я чувствую себя такой одинокой в Ашбери…
— Я чувствую себя одинокой вот уже тридцать лет…
— Но на этот раз я говорю о себе! Это мне одиноко, Ева, понимаешь?
— Неужели так трудно меня навестить?
— Я же сказала, что заеду. Что-нибудь еще?
— Нет, ничего.
— Как всегда! Интересно, настанет день, когда ты захочешь мне что-то сказать? Что-нибудь легкое, забавное, глупое?
— Послушай, Майя, мне семьдесят лет, и я устала. Когда ты перестанешь меня изводить?
— Изводить — значит, говорить о себе и своем одиночестве?
— Ты постоянно меня в чем-то упрекаешь… Приезжай. Но позвони перед этим.
— Зачем?
— Чтобы я знала, что ты приедешь. Чтобы подготовиться… ну, я не знаю…
— Ладно, Ева, до скорого.
— Когда ты приедешь?
— Я перезвоню.
Даже телефонный разговор с матерью словно выкачал из Майи все силы. Между двумя женщинами стояла стена молчания, и ни та ни другая не собирались ее разрушать. Понадобилось бы чудо, чтобы однажды преодолеть это ледяное море, с каждым годом удалявшее их друг от друга, словно два дрейфующих айсберга. Ева навсегда сохранила нордическую холодность, которую не смогли переломить десятилетия жизни во Франции. Когда Майя ходила с дедом в синагогу на Йом-Кипур, она просила прощения у Бога за то, что ее мать — немка. А потом целыми днями упрекала себя за то, что предавала ее. И сейчас она все еще страдала от противоречивых порывов, любя и презирая Еву одновременно.
Майя включила сюиту номер два для виолончели и налила себе первую чашку кофе. Сегодня утром она решила разобрать вещи на чердаке — анфиладу из нескольких больших комнат. Они с Пьером часто мечтали о том, чтобы сделать из него отдельную квартиру. Но каждое лето возникало столько других забот, что они откладывали затею до следующего года, пока вовсе не перестали о ней говорить. Может быть, к тому времени они вообще перестали строить совместные планы… Но сегодня Майя, обескураженная чередой пустых дней, подумала, что это занятие пойдет ей на пользу.
На чердак вела лестница снаружи дома. Она была широкой, со ступеньками неравной величины, раскрошившимися от времени. Каменные плиты пола и деревянные потолочные балки придавали комнатам древнее величие. В прежние времена пастухи хранили здесь зерно и овечью шерсть.
На протяжении многих лет Майя складывала в первой комнате все предметы, которыми не пользовалась. Еще раньше то же самое делала Ева. Но будучи более рациональной, чем ее дочь, она начала с дальних комнат.
С трудом повернув обеими руками массивный ключ, она вспомнила о жестокой ссоре между матерью и Симоном. Самой ей тогда было восемнадцать, и она недавно приехала в Ашбери. А Ева уже жила в Аронсе. Требование Симона, чтобы она покинула дом и забрала оттуда все свои вещи, стало причиной скандала, после которого они уже не встречались.
— Эти люди ненавидят меня, Майя! Они хотели бы, чтобы я умерла вместо их сына! Мерзкие буржуа! Ограниченные скупердяи! Они выгоняют меня — меня, твою мать! Какое они имеют право?
— Я ничего не знаю об этой истории, Ева. Этот дом — твой! К тому же, — добавила она, обращаясь к бабушке, — я еще слишком молода, чтобы там жить.
— Тебя никто не заставляет там жить, — резко ответила Ольга. — Пока ты живешь с нами, но позже, когда у тебя появится своя семья, ты будешь счастлива, что получила Ашбери!
— Но мама вполне может оставить там свою мебель… это никому не помешает.
— Майя, прекрати спорить! Ты уже совершеннолетняя, и мы должны о тебе позаботиться. Когда нас не станет…
— Но ведь вы еще не скоро умрете! Вы же не оставите меня одну!
И Майя в слезах выбежала из комнаты, забилась в самый дальний угол сада, раздавленная отчаянием. Вернувшись домой, увидела, что ее косметика, смешанная с землей Сариетт, оставила на щеках цветные разводы. Она была похожа на Пьеро, бледного и печального. И не осмеливалась даже взглянуть на мать — настолько велики были ее смятение и стыд.
Майя часто думала, что, если бы Ева обняла ее и сказала: «Я тебя люблю!», Симон не прогнал бы ее. Но взгляд матери был полон ненависти. Симон, весь дрожа, воскликнул:
— Это же негодяйка! Преступница! Ольга, только взгляни ей в глаза, и ты поймешь, о чем я! Эта женщина не способна любить!
Белые цветы миндального дерева трепетали на ветру, роняя лепестки. Сердце молодой девушки уже не билось так часто, в него снизошла настолько абсолютная тишина, что это было почти оскорблением жизни. Сейчас, войдя на чердак, Майя закрыла глаза, чтобы прогнать воспоминание об этой невыносимой тишине и о запахе цветов, легком и свежем, которое постоянно преследовало ее.
В течение двадцати пяти лет, прошедших с тех пор, ни она, ни кто-либо другой — возможно, из-за отсутствия интереса, а может быть, из-за тайного стыда — не нарушали уединения этого места. Вплоть до нынешнего дня, когда Майе оставалось только убивать время, чтобы поменьше думать о том, что неумолимо ускользало от нее.
СНАЧАЛА Майя увидела детскую кроватку. У нее защемило сердце. Она вспомнила радость, какую испытывала с рождением дочерей. Как бежит время! Через десять, а то и пять лет у Ребекки может появиться свой ребенок. Майе было совсем не страшно становиться бабушкой в пятьдесят. Она представила себе малышей в просторных комнатах Ашбери, аромат детского косметического молочка на нежной кожице; снова ощутила исходивший от детей терпкий и стойкий запах свернувшегося молока и подгузников.
Расставляя вдоль стены высокий детский стульчик, прогулочную коляску, манеж, старые игрушки, Майя говорила себе, что все это еще наверняка пригодится. Затем она направилась в глубь чердака, открывая по дороге ставни, увитые снаружи диким виноградом, чтобы впустить солнечные лучи и почувствовать аромат нагретого дерева.
С первого же взгляда она с ужасом поняла, какая огромная работа ей предстоит. Обескураженная, Майя подумала, что стоило бы нанять временную прислугу для уборки, но тут же на нее нахлынуло прежнее чувство вины: если она позовет незнакомых людей, которые выбросят все эти пыльные предметы, оставшиеся от матери, не станет ли это новым отречением от нее?
Вдоль стен были в беспорядке свалены картины в рамах из светлого дерева, укрытые рваным брезентом.
Майя наугад вытащила одну из них, краешком брезента стерла пыль и поставила перед окном.
Женское тело, больше похожее на скелет, красное на фиолетовом фоне. Лицо женщины было выписано в реалистической манере. Взгляд ее выражал ужас, а рот был раскрыт в немом крике боли. Майя лихорадочно вытащила следующую картину: то же самое, но от головы у женщины остался только череп. Его окружал аляповатый ореол, сочащийся капельками крови. На третьей картине был изображен женский половой орган с широкими складками, окаймленными густой каштановой порослью, откуда извергался кровавый поток. Последняя картина была самой душераздирающей: скелетообразная женщина с раздвинутыми ногами вытаскивала из влагалища покрытого кровью младенца, чье крошечное личико было как две капли воды похоже на лицо женщины с первой картины.
Майя невольно попятилась от этих жутких полотен. Символика образов настолько потрясла ее, что она поспешила уйти. «Если эта женщина — моя мать, то ребенок — никто иной, как я. В сущности, Ева никогда меня не любила», — думала она в жестоком удручении, спускаясь по каменным ступеням.
Светлые стены комнат и запах лаванды немного успокоили ее. Майе казалось, что она выбралась из преисподней. Чтобы окончательно прийти в себя, она направилась к полке с пластинками. Это был бальзам на рану. Она выбрала квинтет Шуберта в обработке Хейфица и Пятигорского. Свернувшись клубком в бержеровском[1] кресле с темной обивкой, она закрыла глаза — на кончиках ресниц дрожали слезы — и отдалась звукам музыки, словно погрузившись в мягкие волны. В такт быстрым движениям смычка замелькали картинки: маленькая девочка в платье из органди[2], потом — отрывочные воспоминания из ее собственного детства. Музыка была наполнена венской беззаботностью — послышалось ворчание виолончельных струн, словно предупреждавших безмятежного ребенка о неминуемых опасностях. Вторая часть настолько точно соответствовала ее собственному ощущению крушения иллюзий, что Майя расплакалась. Она пыталась вспомнить хоть какие-то счастливые моменты из детства, но тщетно. Неумолимые шаги смерти слышались ей в пиццикато виолончелей, нарастающий темп которого сменился финальным меланхолическим мотивом.