Ален и Ева говорили о Эбби Хоффмане[3]. Именно он создал интернациональное молодежное движение в защиту мира. «Процесс над ним в шестьдесят девятом году инсценировало ФБР!» — кричал Ален. За несколько месяцев до смерти он написал на стенах гостиной черными буквами несколько фраз Эбби: «Я живу среди нации Вудстока… Это нация молодых безумцев. Каждый из нас носит ее в себе как состояние души…» Ален был страстной натурой… Майя думала о всех войнах, которые следовали одна за другой уже после Вьетнама. Теперь на улицы уже не выходят из-за этого тысячи людей… О смертях где-нибудь в Африке все узнают из выпусков теленовостей, для очистки совести посылают туда еду или ношеные вещи… Говоря «все», Майя подразумевала и себя. А потом подумала об отце.
Взгляд ее снова упал на разложенную на полу одежду, и она испытала очередной прилив эмоций. Это столкновение с собственной юностью было таким резким и неожиданным! Майя осторожно закрыла все окна на чердаке, словно для того, чтобы запахи прошлого не смогли ускользнуть, и вернулась в дом.
Она включила воду в ванной и, подойдя к телефону, набрала номер Евы. Никто не брал трубку. Было пять вечера. Майя впервые подумала о возрасте матери. Слегка встревоженная, она погрузилась в ванну.
Сидя на террасе у Эжена в компании Киски, Майя пила анисовый ликер. По мере того как смеркалось, подтягивались и остальные. Вечерний бриз приносил с собой запахи цветов, они смешивались с запахом светлого табака и аниса. Говорили о том о сем, потом о персиках Милу, уродившихся в этом году такими вкусными.
— Хочешь, Майя, принесу тебе целый ящик?
— Нет, спасибо, я через неделю уезжаю. Как-нибудь потом, ладно? Как дела у Милу?
— Отлично. Ты знаешь, что у него родился внук прошлой зимой?
— Да, Морис мне говорил. Это же надо — уже дед! Я как раз недавно думала о том, что лет через пять и я стану бабкой!
— Пять лет! У тебя еще куча времени! — сказала Киска, смеясь.
— Да нет, я не против… Мне даже хотелось бы…
Майя замолчала. Она словно спряталась за завесой болтовни и смешков приятелей. Киска еще молода, у нее маленькие дети, ей не понять… Но сама Майя, в свои сорок четыре года перевернув очередную страницу жизни, чувствовала умиротворение при мысли о том, чтобы стать бабушкой.
— Зайдешь ко мне попробовать баранью ножку? — спросила Киска.
— С удовольствием.
Дом Киски и Мишеля был расположен позади мэрии. Это был городской дом с маленькими опрятными комнатками. Майя принесла детям конфеты, они тут же бросились к ней и начали горячо обнимать. Им было по шесть и восемь лет.
На просторной террасе второго этажа она принялась накрывать на стол, пока ее подруга хозяйничала в кухне. Оттуда доносилось веселое позвякиванье кастрюль.
Когда Майя вернулась домой, из Нью-Йорка позвонила ее дочь Мари.
— Папа накупил мне классных шмоток в «Сохо»! И Ребекке тоже!
Слушая, как дочь с восторгом расписывает покупки, Майя порадовалась, что поездка доставляет ей удовольствие.
— Я вижу, ты довольна, дорогая. Ну что ж, замечательно!
— А в Вашингтоне он меня водил в музей Холокоста. Так страшно… Всю следующую ночь мне снились кошмары. Скажи дедушке, что я думала о нем…
Майя никогда не говорила с дочерьми о Холокосте. Смешанное еврейско-немецкое происхождение заставляло ее чувствовать себя одновременно жертвой и виновницей.
Потом Мари передала трубку Пьеру. Он спросил, какие новости от Ребекки и как Майя себя чувствует.
— Что ты собираешься делать одна в этом огромном доме целый месяц?
— Отдыхать, приводить в порядок вещи… И потом, здесь, в Сариетт, я никогда не бываю одна.
Перед сном Майя подумала о старшей дочери. Ребекка очень рано почувствовала себя еврейкой — ее поездка в Израиль вместе с Бенджамином была еще одним тому доказательством. Однако Пьер был католиком. Именно он дал младшей дочери имя Мари — в честь своей матери. Впрочем, о религиозном воспитании дочерей он никогда не заботился, утверждая: «Я атеист».
— Но, Пьер, речь ведь идет не столько о вере, сколько об их происхождении.
— Об этом им лучше узнать у твоего деда. По крайней мере, им будет за что зацепиться. А у меня нет родителей.
Несколько лет спустя Ребекка отпраздновала свой бармицвах в синагоге на улице Коперника.
Ева сидела на Майиной кровати и тихонько напевала песенку Джоан Баэз[4], аккомпанируя себе на гитаре Алена. На ней было длинное хлопковое платье сливового цвета с расширяющимися книзу рукавами, расшитыми серебряными блестками. Она была босиком, ногти на ногах накрашены черным лаком. На лоб приклеена маленькая серебряная звездочка, блеснувшая, как и ее глаза, когда Ева подняла голову и взглянула на дочь.
Майя проснулась и подскочила на кровати. Ее ночная рубашка промокла от пота. Впервые в жизни она увидела мать во сне. Вспомнились платье и худые ноги. Мать часто ходила по дому босиком, и подошвы ее ног за день становились черными, как и лак на ногтях. Когда Майя ложилась спать, Ева изредка присаживалась к ней на краешек кровати и что-нибудь напевала. Майя давно забыла об этом.
Впервые за много лет Майя ощутила некий прорыв в своих чувствах. Словно чей-то силуэт с еще расплывчатыми контурами начал понемногу обретать вид человека из плоти и крови. Может быть, платье, в котором она видела мать, все еще лежит где-нибудь на чердаке? При мысли об этом сердце Майи забилось сильнее.
Она встала и достала из шкафа чистую футболку. Потом зажгла фарфоровую настольную лампу, стоявшую на секретере эпохи Людовика XVI. Взглянула на часы — четыре утра. Но спать больше не хотелось.
Тогда она пошла на кухню, приготовила себе чай и гренки. Чтобы разогнать тишину в гостиной, поставила пластинку с ноктюрнами Шопена в исполнении Артура Рубинштейна. Звуки пианино успокоили ее.
В ожидании рассвета она стала перелистывать старые книги в библиотеке. Перечитала несколько отрывков из «Песен Мальдорора» и некоторые стихи из «Цветов зла». Лотреамон и Бодлер[5] были ее любимыми поэтами в дни молодости.
С первыми лучами солнца Майя, умиротворенная, закуталась в шаль и снова заснула.
ЭТИМ утром чердачные комнаты показались ей более знакомыми. Пытаясь найти вещи Евы, Майя притянула к себе одну из картонных коробок. Внутри она нашла свой старый гербарий. Майя осторожно вытащила тетрадку с пожелтевшими от времени страницами и обнаружила под ней свои дневники. Их было пять или шесть. Она присела на корточки и стала лихорадочно перебирать их, пытаясь разложить в хронологическом порядке. Она узнала фотографию роденовского «Мыслителя», приклеенную на одну из них, и узор из переплетенных цветов, нарисованный на другой. Взволнованная, Майя опустилась в старое кресло, оранжевая дерматиновая обивка которого была настолько вытерта, что под ее тяжестью на пол посыпались кусочки поролона. Она наугад раскрыла один из дневников и прочитала:
26 ноября 1967
Дорогой дневничок!
Вот оно и случилось. Я должна уехать из своей любимой квартирки на Монпарнасе!
Если бы ты знал, как я плакала! Мне так не хотелось оставлять мою компанию! Ева сказала, что я снова всех увижу через два месяца, когда мы вернемся в Париж. Я уже считаю дни. Здесь все совсем не так. Деревенский дом, в котором всегда холодно, даже когда топят камин. Накануне отъезда в Сариетт папа мне все объяснил: он сказал, что они с мамой хотят сменить обстановку и что им надоело впустую тратить время, обучая детей буржуа. Сказал, что в Париже общество насквозь прогнило. А в Сариетт они создадут новый мир с истинными ценностями.
А пока он целыми днями расчищает землю от камней, чтобы разбить огород. Приехал Архангел, его друг, чтобы ему помочь. Но все это не сравнить с Монпарнасом! А папа в Париже почти не выходил из дома. Ева, как всегда, рисует, а я, как всегда, скучаю.
Летом 1967 года Ева и Ален ездили в Сан-Франциско, оставив Майю у дедушки с бабушкой. Родители остановились в старом студенческом квартале Хай Ашбери, который в то время был одним из главных мест обитания хиппи. Вначале они собирались остаться там только на июль, но вернулись лишь в октябре. За четыре месяца они полностью порвали с прошлым и превратились в детей-цветов. С Аленом, который был университетским преподавателем в Нантерре, разорвали контракт. Майя провела четыре долгих месяца, терзаясь сомнениями: а вдруг родители вообще не вернутся домой?
Когда они все-таки вернулись, то были уже другими. Необычная одежда, новые прически, слегка расширенные зрачки, смешанный запах амбры и каких-то трав свидетельствовали о глубоких внутренних переменах. Их взгляды на жизнь тоже сильно изменились. Они стали заправскими хиппи. Они носили в себе предвестие революции.