Это была ошибка; я знал, что Иру это взорвет. Я не мог этого не знать.
— Да, конечно, ты можешь позволить себе витать в облаках. А то, что людям хочется жить по-человечески, тебе не понять. Зато я это очень хорошо понимаю. Каждый раз, когда я беру тарелку и сажусь к телевизору, у меня в душе все замирает. Тебе-то, конечно, все равно, если будут пятна, а мне не все равно. А кожа, между прочим, в отличие от нашей тряпки, моется. Я уж не говорю про ванну. Каждый раз, когда я показываю гостям, где мыть руки, я сгораю со стыда. Любой человек знает, что такие краны ставит каблан[1]; неужели мы совсем нищие, что не можем поменять их на нормальные смесители? А я, между прочим, выросла все-таки не в деревне. Хоть ты и держишь меня за идиотку. Не говоря уже про то, что Гило[2] — это самые настоящие Черемушки. Если ты понимаешь, что я имею в виду.
Последняя фраза говорила о том, что она успокаивается. Ира прекрасно знала, что ни в каких Черемушках я никогда не был и вообще Москву знал плохо. Когда хотела, она вполне могла быть способна на самоиронию. По крайней мере, агрессии в этом уже почти не было. В любом случае, мое участие в очередной генеральной уборке на сегодня отменялось.
— Ну, я поехал, — сказал я, вставая.
— А убираться, значит, мне одной?
— Мне надо поработать в библиотеке; а сейчас там как раз тихо и никого нет. Так что я все-таки поеду.
— И ты хочешь сказать, — сказала Ира, подчеркивая якобы скрытое раздражение, — что мне придется ехать к твоему Лакедему на автобусе?
Я пообещал за ней заехать. Спустился вниз. Несмотря на осень, на улице было еще очень жарко. Припарковав машину у Сада Независимости[3], я пошел пешком в поисках пустого кафе. Но всюду было людно. На окружавшей пыльное дерево каменной скамейке сидели две школьницы, доедая мороженое, медленно стекавшее на тротуар и скамейку белыми сверкающими каплями. На мостовой были рассыпаны разноцветные газеты; среди них на высоком табурете восседал бородатый торговец. Я достал сигареты и закурил. Сидящий напротив баянист заиграл «Темную ночь».
В четыре я вернулся в Гило; мы пообедали и поехали к Лакедему. По дороге Ира рассказывала мне про Машиного соседа, который, заручившись разрешением из муниципалитета, перенес бойлеры и, таким образом, превратил часть общей крыши в личный балкон. К счастью, до лавки Лакедема в Эмек Рефаим[4] было недалеко.
— Кстати, я давно хотела тебя спросить, как переводится «Эмек Рефаим»?
— Долина духов.
— Интересно, какие у них здесь духи? Впрочем, с такими деньгами и духи не проблема. Сами заведутся.
Я свернул в переулок и остановил машину.
— Пойдем пешком. Там негде встать.
Но идти было недалеко. Когда мы вошли, лавка Лакедема была еще открыта. Посетителей не было. Лакедем поднялся нам навстречу.
— Ну вот мы и познакомились, — сказал он вместо приветствия. Ира улыбнулась в ответ. Лакедем запер дверь, провел нас в свой «кабинет», достал сухое вино, сполоснул стаканы, снова ушел. Мы сели.
— Твой Лакедем не слишком любезен.
— Не знаю. Мне так не показалось.
Здесь, как всегда, стоял полумрак. Был ранний сентябрь — утомительный, удушливый, усталый, но и услащенный терпкой пылью и желто-бурыми хлопьями, принесенными из пустыни. Эти хлопья, разбросанные по углам «кабинета», казались растрепанными клочьями ваты; когда сквозняк задевал лампу, свет проползал по ним, погружаясь в их теплую мякоть, все еще несущую на себе отпечаток пустыни.
— Смотрите, какую странную вещь мне принесли, — сказал Лакедем, вернувшись, — это карта. Старинная карта неизвестно чего.
Это действительно была карта. Я разлил вино по стаканам, мы выпили.
— В такой атмосфере, — сказала Ира, стараясь понравиться Лакедему, — надо пить рейнское, или бургундское, или токайское.
Лакедем неодобрительно посмотрел на меня.
— Мне говорили, — продолжила она, почему-то ссылаясь на меня во множественном числе, — что вы родились во Франции.
Ничего подобного я не говорил.
— Мне всегда, с детства, хотелось попасть в Париж; и когда я туда наконец поехала, я чувствовала, что столько лет потеряно даром. Мне все говорят, что я могла бы быть настоящей парижанкой. У меня есть фотография у Лувра. А как там одеты люди, с каким вкусом, с какой элегантностью… Это, конечно, не Израиль.
— Я не люблю Париж, — сказал Лакедем, — по крайней мере, не всякий.
— Правда? А я люблю.
— Всякий? — спросил я.
Ира недовольно посмотрела на меня, но промолчала. Лакедем кашлянул, проскрипел своим креслом, вытянул ноги.
— Вы знаете, я выросла в исключительно красивом городе, но Париж — это какой-то совершенно особенный мир. Хотя я недавно была снова в Москве. Москва стала такая нарядная, такая чистая, такая элегантная.
Лакедем отхлебнул еще вина, закашлялся.
— Вы были когда-нибудь в Москве? — спросила Ира.
— Да, — сказал Лакедем, — даже жил.
Ира удивленно посмотрела на него. Для меня это тоже было новостью.
— Теперь, — сказала Ира, — там появился целый слой людей, которые занимаются бизнесом. Банкиры, коммерсанты, посредники, финансисты, промышленники. Они сумели за несколько лет добиться потрясающих результатов; сейчас в Москве проценты по вкладам в районе ста процентов в год. И они уже скупили половину недвижимости на Западе. В Испании, в Ницце, в Каннах, на Кипре, на Гаваиях.
Я промолчал. Лакедем снова наморщил лоб, поджал губы, опять их раздвинул и неожиданно засмеялся тихим каркающим смехом. Помню, я вдруг почувствовал, что он очень стар, гораздо старее, чем я привык думать; на самом же деле мне просто было очень странно видеть Лакедема смеющимся.
— Простите, — сказал Лакедем, — я просто недавно видел одного из них, и он рассказал мне невероятно смешную историю. Не обижайтесь на меня.
За окном неожиданно потемнело, подул холодный вечерний ветер. Снова закачалась лампа. Лакедем поднялся и опустил жалюзи. Он сидел, облокотившись на высокую спинку своего кресла, и отхлебывал вино маленькими глотками.
— А все-таки уже осень, — сказал Лакедем, — вы любите осень?
— Не очень, — сказала Ира.
Положив голову на руки, она прижалась к столу, касаясь грудью его края и рассматривая из-под полуопущенных век сухие старческие запястья и чуть голубоватые тонкие и костлявые кисти рук Лакедема.
— Осенью мне всегда становится грустно, — сказал Лакедем, — как будто у меня нет дома и сейчас пойдет дождь.
Огромный мотылек зашелестел о черную бахрому абажура настольной лампы. Ира посмотрела на меня с выражением раздражения и скуки. Я налил себе еще вина. Лакедем молчал.
3
Через несколько дней я улетал в Англию, я не думал о Лакедеме до самого отъезда и вспомнил о нем снова только в самолете. Листая дневники Стивена Стредера, я обнаружил краткое упоминание про домашний ужин, на котором Ишервуд рассказывал о том, что собирается написать полудокументальный рассказ про Жозефа Картафила. Имя предполагаемого героя Ишервуда меня заинтересовало; это было имя, выгравированное на кувшине, который я видел у Лакедема. Я стал читать внимательнее. Однако продолжение оказалось маловразумительным. Салли Боулз, появившись, много пила и много говорила. Всем присутствующим стало грустно. Стредер записал, что он вспомнил про Одена, который сейчас наверное тоже пил где-то в трущобах около старого венецианского порта. Проходя под его окном, смеялись проститутки. Было холодно. На этом запись обрывалась. На следующий день Стредер был в редакции газеты; через день на немецком званом обеде. Долистав дневник до конца года, я понял, что никакого продолжения разговора о Картафиле уже не найду.
На следующее утро я позавтракал у Дорсет-сквера. Пока пил кофе, я думал про то, что кратчайший путь ведет через Юстон-роуд. Там всегда было пыльно и шумно, и идти пешком мне расхотелось. Расплатившись, я бросил монету; решка означала метро; орел — автобус. Монета ударилась о ножку стола и откатилась под стойку; я не стал ее поднимать. Переулками я вышел к Риджент-парку. На газонах, несмотря на осень и поздний час, спали хипы. На скамейке два пакистанца пили пиво. По тропинкам, уходящим от внутреннего круга, я вышел на Лонгфорд-стрит, потом повернул направо в сторону Блумсбери с его краснокирпичными фасадами и бесконечными рядами белых пилястр. Немного не доходя до Британского музея, я вспомнил, что должен был зайти в UCL[5]. Возвращаться и обходить целый квартал мне не хотелось. Но окончательно решив этого не делать, я вспомнил о существовании списка обязательных визитов, который накануне выезда составил в своей записной книжке. Подойдя к уродливой башне администрации Лондонского Университета, я повернул назад и пошел в сторону колледжа.
Впрочем, как оказалось, я пришел то ли слишком рано, то ли слишком поздно. Секретарша кафедры ответила, что доктор Джеймисон вернется не раньше чем через час. На этот час я отправился в библиотеку. Охранник направил меня в каталожные залы, где библиотекарь выдал мне однодневный читательский билет, как обычно предупредив, что такой билет я имею право получить не больше двух-трех раз. В списке сочинений Кристофера Ишервуда не значилось ничего, что навело бы меня на мысль о Жозефе Картафиле. Я перенес к себе на стол пачку книг Ишервуда, выбрав все издания с комментариями; мне пришло в голову, что имя Картафил должно было быть объяснено. Но в комментариях я его не нашел. Когда я шел на встречу с Джеймисоном, мои мысли были в Берлине, где пьяная Салли Боулз просила Ишервуда рассказать ей о Картафиле. Ишервуд отказывался. Стивен Спендер, сидящий напротив, думал про Одена. Проходя через холл, я увидел, что за окном идет дождь.