Этот ужас – и главное, ожидание новых ужасов – мучает меня в сумрачных классах много лет.
Вот учительница, черноволосая и толстая, уверенно разделившая класс на верхних и нижних (так легче управлять), ведет обычную педагогическую экзекуцию. Брезгливо держа пальчиками мою истрепанную тетрадку, издевается, торжествует:
– А вот эту… портянку ученика Попова надо бы поместить на отдельную доску!
Замечательная наша воспитательница имеет оглушительный успех – дребезжат стекла. Я раздавлен, но между тем четко различаю два вида смеха – громогласный, уверенный смех победителей и подобострастный, заискивающий смех изгоев: "Да, мы жалкие, но не такие ведь жалкие, как Попов? Ведь не такие же, да? Так пусть ему это все достается – чем ему больше, тем меньше нам!" Я жалок, мал, унижен, смешон, пальцы мои измазаны чернилами и дрожат, но кто-то спокойный и уверенный сидит во мне, все различает, запоминает.
И вновь нахлынувшую тоску можно утешать лишь картинами, расцветающими в душе. Вот забулькала в трубах вода: это рыбки мои приплыли сюда из домашней батареи моей, где всегда плещутся, – не забыли меня, приплыли помочь!
Часы над доской словно застыли. Вот наконец выдали, выщелкнули минуту – и снова стоят! Почему же так тускло светят плафоны? Почему так плохо тебе – в любом месте, которое придумал не ты? Вот бы – душа вдруг воспаряет и куда-то летит… Вот бы… провести бы кнопку от звонка, который нажимает в гардеробе уборщица, под парту и нажимать ногою, небрежно, когда захочется тебе.
– Попов у нас спит наяву… пять минут уже его вызываю к доске!
Хохот, привычный уже и не такой уже страшный.
– Да, да, – вдруг произношу я и почему-то улыбаюсь.
– Он еще улыбается! – Учительница оскорблена.
В ее четкой схеме что-то ломается. Рассеянно улыбаясь, я иду к доске. Знаю ли я уже наверняка, что эти сны наяву пригодятся, и еще как? Конечно, нет. Но почему-то улыбаюсь. И отвечаю неожиданно хорошо. Учительница раздосадована – рушится вся система управления, созданная ею! Что происходит с этим Поповым? Сплошные проблемы с ним! И как-то яростно ставит
"четверку". А я смотрю на первое полученное "хорошо" абсолютно спокойно, словно зная, что так и должно быть.
Но все равно, до того, как стать своим, – долгие годы полета в космической пустоте, тьме и холоде. Вот я в ранних предзимних сумерках одиноко стою на школьном крыльце, дружные ребята, мои одноклассники, гогоча, заворачивают за школьный угол, где окон нет.
Сейчас их соединит отважный ритуал курения – только самые отчаянные и авторитетные, тебе не чета, приняты в ту компанию. И я вдруг решаю
– сейчас. Таких бросков через бездну я совершил несколько и ими горжусь.
На ватных ногах я пошел за угол. Маленькие негодяи, увидев меня, застыли с незажженными еще папиросами в озябших пальцах. Появление директора Кириллыча, я думаю, меньше б ошеломило их. Директор изредка набегал сюда, и набеги его были ужасны, но понятны. Но я-то зачем?.. Первым, как и положено, среагировал наш классный вождь, второгодник Макаров. Это было его привилегией и обязанностью – первым давать оценку всему.
– Гляди-ка, наш умный мальчик закурить решил! Папиросу дать?
– Да, – выдавил я.
Все хохотнули. Но под свирепым взглядом вождя умолкли… Чего ржете?
Представление еще впереди!
Как бы умело и привычно уже склонив голову, я прикурил, втягивая воздух в папиросу, от огромного пламени, протянутого Макаровым в грязной горсти. Руки его просвечивали алым. Папироса сначала слегка обуглилась, потом загорелась. Я с облегчением выпрямился. Вдохнул, сдержав надсадный кашель, выдохнул. Дым! Как у людей! Скорей бы они про меня забыли, занялись бы собой – для первого раза хватит с меня!
Я и так уже… как Гастелло. Но мучители мои, улыбаясь, хранили молчание. Дул холодный ветер, летели искры. Все напряженно ждали праздника… и я не подвел! Все сильней пахло паленым. Сперва все переглядывались – потом радостно уставились на меня.
– А умный мальчик наш, кажется, горит! – торжествуя, произнес вождь, никогда своих зрителей-почитателей не подводивший.
Некоторое время я еще стоял тупо и неподвижно, невнятно бормоча, что это так, ерунда… Но тут из ватного рукава (пальто было сшито моей любимой бабушкой) повалил дым, выглянул язычок пламени. Вот теперь уже можно было им ликовать! Я повернулся и побежал, запоминая зачем-то этот сумрачный двор.
Так, с этим факелом-рукавом и вбежал я в литературу. До этой фразы, ясное дело, было еще много лет.
Но годы не проходят впустую. Особенно в юности. Какая-то струйка все время булькает, наполняя душу.
Лето в Пушкине, бывшем Царском Селе, где мои родители – агрономы работают на опытных полях Всесоюзного института растениеводства.
На последнем родительском собрании перед каникулами моя бабушка протолкалась к столу сквозь толпу других родителей и скатала лежавший там длинный список задач по математике и упражнений по грамматике, которые надо сделать в каникулы.
– Вам не надо. Это только для отстающих! – вроде бы сказала ей какая-то женщина.
– А давай все же сделаем? – бодро сказала мне бабушка, когда мы переехали в Пушкин. – Всего по две задачи и по три упражнения в день! А то что ты зря будешь болтаться?
Спасибо ей! Что бы делал я в то холодное, одинокое лето? В школьном гвалте, раздирающем тебя на куски, почти невозможно было ощутить себя. А тут я впервые стал чувствовать свой вес, свою силу. Время, оказывается, не просто бесцельно идет – оно может иметь ценность!
Согбенным просидев два часа, как сладко наконец выпрямиться, потянуться: "Сделал!"
– Вот молодец! – радостно всплескивает руками бабушка.
Я выхожу на крыльцо. Нет ничего лучше запахов после дождя. Доски крыльца мокрые, черные. Холодно! Чтобы еще острей прочувствовать холод, можно подвигать пальцами в носках – пальцы скрипят друг о друга. Тугая, с мелкими капельками, сирень упруго навалилась на стекла террасы, несколько маленьких цветочков, похожих на гвоздики, упали на крыльцо. Я смотрю на небо с рваными тучами. Вот протиснулся луч, и его почти сразу закрыло. И я вдруг чувствую, что я, усталый труженик. гляжу на все это ласково-снисходительно: "Ну что, природа?
Шалишь?" Первое почти взрослое чувство! Начинает накрапывать дождик, но я застываю на крыльце неподвижно. Двинешься – потеряешь. А я страстно хочу запомнить это, не упустить!
Я выхожу на Московское шоссе, где мы снимаем дачу. Иду в сторону знаменитых царскосельских парков.В прошлые годы я любил гулять в них один, доводя чувство грусти и одиночества почти до какого-то восторга. За время недавно кончившейся войны парки одичали, заросли, стали таинственнее. Сердце мое выпрыгивало, когда вдруг, продравшись в зарослях крапивы, чертополоха, сцепившейся бузины – ясно, что тут не проходил никто много лет, – я видел вдруг потерявшуюся в высокой траве, упавшую мраморную статую, которая к тому же оказывалась женской. Она была моя – больше ничья! Я ходил на свидания к ней, скрывая эти хождения немыслимой дымовой завесой выдумок и вранья – хотя и так против моих прогулок никто не возражал, – но к ней я шел, всегда озираясь, окольными путями, от дома всегда шел в обратную сторону. Сколько страсти было тогда! Просто свернуть и пройти сто метров в том направлении, не достигнув даже ворот парка, – уже было сладкой мукой! А таких объектов у меня было несколько. Страшно волновали меня разрушенные и словно забывшие свое прошлое немые дворцы – они были сейчас ничьи, а значит – мои, и темные картины моей жизни в них (в прошлом? в будущем?) проходили в сознании, пока я глядел на руины, спрятавшись в кустах… от кого? От тех, кто мог развеять мои видения… то есть, практически, от всех.
Но то было предыдущим летом, а в это я с упорством, укрепленным неустанным решением математических задач, искал себе друга. В школе все носились толпами и невозможно было медленно выбирать – а здесь в жизнь никто не вмешивался и можно было все почувствовать самому. В таком же промокшем деревянном доме неподалеку жил Саша Никольский, сын интеллигентных родителей – наши родители нас и свели, спасая обоих от одиночества и грусти. Но от нашего соединения грусть лишь удвоилась. Вместо одной грусти в парке гуляли две. Он так же, как и я, любил стоять у разрушенных дворцов! Мы молча стояли у моего любимого дворца. Я, с отчаянием, принес его в жертву нашей дружбе – ведь нельзя же вечно жить одному! С макушки одной из колонн опасно свисала огромная глыба – было ясно, что она огромной тяжестью вот-вот придавит большое количество кустов бузины, а мы только что шли через это место! Без риска те прогулки не были бы столь остры.
– Вот бы глыба эта рухнула на весь наш класс! Никого бы не оставила!
– произнес вдруг мой спутник.
Я молчал. Хотел ли я того же самого?
– Ну и перевели бы тебя в параллельный класс! – произнес наконец я с усмешкой.