— Что это? — спросила она и не протянула руки в ответ.
Папа стоял, как идиот, в куртке, в ботинках, обмотанный шарфом и с протянутой рукой, сжимавшей шоколад.
— Шоколадка! — Я попыталась как-то сгладить мамину суровость.
— Николаев из командировки вернулся и расплатился со мной за свои отгулы. Этим, — буркнул папа, которого мне тут же стало очень жаль.
Я ведь помнила его лицо, когда он только вошел. Он нес подарок. Интересно, на что он рассчитывал? Что все мамины обиды выльются вместе со слезинками, которые она при виде «Lindt» пустит на щеки, и она схватит дивное лакомство, съест прямо в коридоре, а потом попросит папу отнести ее на руках в спальню?
— Спасибо. — Мама взяла несчастную шоколадку и понесла ее на кухню с таким видом, словно это не смесь какао-бобов с молоком и маслом, а гадкий котенок, которого необходимо ткнуть носом в его же собственное свежее дерьмо.
Наступило время ужина, мама с прежним недобрым выражением лица позвала меня есть. Ее раздражало отсутствие у меня аппетита. Я, правда, честно съела две оладьи из кабачков со сметаной и только собиралась попросить кусочек папиной шоколадки, как он собственной персоной прибыл на кухню и, фальшиво потирая руки, поинтересовался:
— Ну, что у нас есть?
— Борщ и кабачковые оладьи, — неожиданно мирно ответила мама.
— Борщечку тогда, — сказал папа, уселся за стол напротив меня и несколько раз мне подмигнул.
Я ему улыбнулась и скосила глаза на маму. Она переливала борщ из большой кастрюли в маленькую. Папа состроил рожу, призванную выразить мамино внутреннее состояние, и мы против воли захихикали.
Он поел борща, ужасно много, закусил оладьями, и за этим последовало долгожданное разворачивание шоколадки. Мама молча следила за ним, прислонившись к холодильнику.
— Хочу угостить тебя первоклассным коньяком, — решился папа.
Мама приоткрыла губы, определенно намереваясь сказать что-то ядовитое, ее чуть раскосый карий взгляд заметался между нами, и она почему-то смолчала.
Папа, невероятно довольный, сбегал к своей кожаной сумке, которую всегда оставлял рядом с калошницей, и принес вытянутую, как статуэтка балерины, бутылку «Camus». Видимо, таинственный Николаев задолжал папе полноценный отпуск.
Мама подошла к стеклянному ящику, висевшему в нашей кухне на стене, чуть левее обычного деревянного ящика, который висел над мойкой, и достала два красивых стакана на коротких ножках. На стаканах в венке значилась золотая латинская «N».
Папа разлил коньяк, они соприкоснулись стеклом, проглотили и на долгое время обо мне забыли.
Выпив, папа всегда принимался травить одни и те же байки и сам над ними хохотал, недоуменно поглядывая на маму, которой они все были давно известны. Что говорить, даже я знала его репертуар наизусть. Но в тот вечер я самозабвенно поглощала шоколадку, пользуясь тем, что мама сидит, прикрыв глаза ладонями, и отрывает их только для того, чтобы опорожнить бокал.
— Тебе вообще неинтересно? — вдруг спросил папа.
— Что? — спросила мама.
— Если я в чем-то виноват, я прошу прощения. — Он великодушно отвел глаза.
— Если?.. — Мама, напротив, длинно на него смотрела.
— Я хочу жить нормальной жизнью. — Несколько противореча себе, папа потянулся за бутылкой и плеснул коньяк в свой пустой бокал и наполненный почти до краев мамин.
— Живи. — Мама переместила взор на шоколадку. — Это кто столько съел? — с искренним ужасом крикнула она.
Я смутно помню, как продолжился вечер. Кажется, я обожралась.
Мама впихнула в меня две таблетки фестала, помыла и отнесла в кровать, — я слышала журчание разговора на кухне, а потом вырубилась. Проснулась я снова от криков, уже ночью, и даже в какую-то секунду позавидовала маминому склочному упорству, хотя, не спорю, очевидно, у нее были свои неопровержимые мотивы, но быстро успокоилась. Крики звучали в спальне — мама вообще была необычайно громкой по ночам: если снился кошмар — кричала, если над ней работал папа — стонала, визжала и ахала. Я по-доброму завидовала папе: не всякому случится заиметь женщину, в постели с которой ты слышишь голоса, и вздохи, и надежды десятков других женщин.
Звуковые волны не умирают. Они без конца курсируют туда-сюда. Все, что мы изрекаем, бессмертно. Наше жалкое, бесполезное блеяние кругами носится по Галактике, и продолжается это целую вечность.
С тех пор как мы начали спать в разных комнатах, я приобрела устойчивую привычку, чуть продрав глаза, бежать к маме. Просыпалась я, по ее меркам, рано, будила, и она с неохотой пускала меня себе под бок, под одеяло. Я лежала, вглядывалась в ее очень тонкое, с порочными впадинами щек лицо, рассматривала резную спинку кровати, считала виноградинки на деревянной лозе и незаметно для себя засыпала.
Утром мама сетовала, что, только она заснет, я тут же к ней переползаю — она, скорее всего, не помнила, что в ее постели я появлялась ранним утром.
Но в тот день, когда я устоявшимся маршрутом зарулила к маме, меня ждал сюрприз: никто уже не спал. Отец лежал, откинув правую руку, на которой, в свою очередь, лежала мамина голова, вдобавок ко всему он курил, и, увидев меня, мама сказала:
— Ну я же говорила, не надо в комнате курить.
Я залезла к ней, прислонилась к ее мягкой коже, под которой ощущались ребра, и попросила накрыть меня с головой одеялом.
Мама без возражений выполнила мою просьбу. Я лежала, чувствуя, как она спокойна, и слушала.
— Окно открой, — приказала мама.
Матрас дрогнул, скрипнул паркет — отец встал, чтобы открыть окно.
Мама привстала, придерживая меня рукой под одеялом.
— Трусы надень!
Свежий воздух, потянувший из окна, ощущался даже под одеялом, хотя в целом там пахло не так уж плохо — мама на ночь обмазывалась каким-то увлажняющим лосьоном, и постельное белье накрепко им пропиталось.
— Ты же… — Папа осекся.
— Да она придет и вырубается, — успокоила его мама, — малыш еще.
Папа долго и неинтересно, сыпля фамилиями, говорил о своей работе.
Мама усмехалась и давала острые комментарии.
Наконец он, видимо, сделал какое-то движение, она тоже, и после короткой борьбы раздался ее голос:
— Не кури здесь.
Папа восстал.
— Ты понимаешь или нет, — говорил он с неизвестными мне ранее, женско-придыхательными интонациями, — ты создала для меня ад. Я не могу здесь жить. С тобой. Ты считаешь, что все должно быть только по-твоему, ты мне просто уже ненавистна, у меня нет даже места здесь!
— Проспись. — Мама демонстративно зевнула.
— Блядь, да если спит ребенок, возьми и отнеси ее в комнату, почему ты мне все запрещаешь? Почему я тут как преступник?!
Тут мама разразилась сложносочиненной лекцией о том, что в семье — в настоящей семье, подчеркивала она, — все должно быть поровну, и, стало быть, папа тоже может жертвовать на меня свободное время, когда оно у него появляется, но он только пьет и бегает по бабам…
— По каким бабам! — страдальчески выдохнул папа.
— Хватит! — рявкнула мама и сжала под одеялом кулаки. — Я родила тебе ребенка, надеюсь, этого достаточно, чтобы ты оставил меня в покое?! Эта квартира — твоя расплата со мной за ту жизнь, которой я могла бы жить, не встреть я тебя. Убирайся!
— То есть ты — так? — искренне, судя по голосу, поразился папа.
— Да, — ответила мама.
— Но, — папа усиленно мел хвостом, — мы вроде вчера… как-то наладили… Что ты такая бешеная?
Мама вдруг совершенно нормальным голосом сказала:
— Я не допила, там, на кухне, коньяк остался, принеси, пожалуйста.
Издав из ноздрей шумный, негодующий звук, папа пошел за коньяком. Вернулся.
Мама попросила:
— Слушай, включи музыку.
Папа (я так и не узнала, в трусах он был или без) повозился слегка, и зазвучало радио.
Музыка свободно лилась: всегда быть вместе не могут люди, всегда быть вместе не могут люди, зачем любви, земной любви — гореть без конца, скажи, зачем мы друг друга любим, считая дни, сжигая сердца…
Мама взяла бокал, видимо, со вчерашним знаком «N», что, в такт музыке, отозвался легким бряцаньем, и, судя по нервному дыханию отца, выпила его целиком.
— Андрюш, — сказала она и замолчала.
— Я готов, — ответил папа.
— Ничего уже не поможет. — Мамина речь вдруг полилась, словно неглубокая среднерусская речка. — Я… Ты… Мы уже не можем… Ты лучше… Уж если ребенок…
В таком духе, под коньяком, она говорила еще минут двадцать.
— Ты меня не любишь? — воскликнул папа.
— Нет, — четко сказала мама, — и ты меня тоже. Нет.
— Нет! Нет! — запричитал папа (у него присутствовали определенные сценические способности). — Так не будет, так нельзя! Я не хочу, я не буду… вернее, я буду по-другому.
В таком духе он паясничал еще минут пять. После фразы: «Ты видишь, я перед тобой на коленях!» — раздался грохот, папа и впрямь упал на колени, а мама горько, деланно засмеялась.