«Гитлер меня явно не узнал», — подумала служанка, и ее страдание чуть уменьшилось, потому что смерть ее девочки служила славе фюрера. Душ этих херувимов и аромата их невинности оказалось достаточно, чтобы разрушить мир. Народ все еще провожал криками проходящий танк. Гитлер ушел с балкона и, отпустив командующих воздушным и военно-морским флотами и сухопутных маршалов, сопровождавших его на почтительном расстоянии, ушел в свою комнату.
Ювелиры называют «солитером» бриллиант прекрасной формы, имея в виду еще и то, что камень хорошо огранен. О таком говорят, что он «чистой воды», имея в виду его светоносность и еще блеск. Одиночество придает блеск Гитлеру. В одной из недавних речей (пишу это в сентябре 44-го года) он восклицал…
(Уместно заметить, что его жизнь на публике — это водопад криков. Их кипение. Фонтанные струи, чья светозарная прозрачность очищена от любой мысли, оставлено только физическое воздействие голоса.) Он восклицал: «Если надо, я укроюсь на вершине Шпицбергена!» Но покидал ли я ее когда-нибудь? Моя кастрация принуждает меня к ледяному белоснежному одиночеству. Пуля, пробившая в 1917-м оба моих яйца, принудила меня к тяжкому труду мастурбаций всухую, но помимо этого — к сладости служения собственной славе.
Герхард, в обязанности которого входило услужение моим тайным страстям, приходил ко мне, как только я оставался один. И сейчас он вошел, пропуская впереди себя молоденького французика жуликоватого вида, с кепчонкой в руке, бледного, но почти не удивленного тем, что оказался перед самым властительным человеком своей эпохи. Гитлер поднялся, ибо знал, что короли отличаются изысканной вежливостью, и протянул Поло руку; у того тотчас на лице написались удивление и ужас: сидящая восковая фигура пришла в движение ради него, но, несмотря на это, сохранила черную прядь, перечеркивающую лоб, две резкие продольные складки, усы, портупею, все атрибуты воздействия, благодаря которым самая темная лошадка вдруг превратилась в знаменитейшего человека, единственного, к кому Поло приглядывался, когда побывал в шестнадцать лет на экскурсии в музее Гревен. При всем том юнец уже помотался по множеству злачных мест и в Париже, и в Берлине и искренне считал себя тамошним инфантом, повидав всех этих старых педиков, принцев и королей, утомленных его пирами, а потому и сейчас не слишком смешался. Фюрер его разглядывал. Уже от двери он вымерил взглядом мускулатуру ляжек, прикрытых штанами с пузырями на коленках. Лепка головы и шеи показалась ему недурна. Он улыбнулся и перевел взгляд на Герхарда.
— Прелестно! — улыбнувшись, сказал он по-немецки, а затем спросил Поло, как его зовут: — Wie heisen sie?
— Он француз, — тоже по-немецки заметил Герхард.
— А, вы француз? — И Гитлер заулыбался еще шире.
— Да, мьсе, — кивнул Поло и чуть было не прибавил «…к тому ж с Панамы», как называла столицу не одна только французская шпана, но вовремя осекся. На этот раз он почувствовал, что оказался в самой сердцевине одного из важнейших моментов истории. Послы, генеральные штабы, министры, целый мир должны были подождать, пока эта беседа (о которой они не ведали или каковую подготовляли) избыла сама себя. Поло едва дышал. Комната показалась ему большой, но пошловато задрапированной набивной тканью со стоящими по стенам тирольскими стульями. Через эту комнату проходил стержень мира, ось того алмаза, на котором вращается Земля, если судить по некоторым индуистским космографическим изысканиям. Бронзовые врата мгновения теперь были закрыты. Поло очень быстро и с таким ужасом, что стиснул в руках на груди кепчонку, подумал: «Каким бы милым ни выглядел сейчас Гитлер, он не выпустит меня из дворца, ведь есть секреты, знание которых смертельно». И пока в нем закипало нечто, что не утихнет потом до скончания его дней, Поло едва заметил, что Гитлер жестом и словом прощался с Герхардом.
— Сюда.
Гитлер тихонько подталкивал нашего бледного как смерть проходимца в маленькую комнатку без окон, скорее, своего рода альков, куда можно было попасть через дверцу, скрытую отходящим в сторону стенным панно. В алькове стояла только широкая незастеленная кровать с откинутыми, словно вывернутые веки, покрывалами, а на маленьком столике виднелись бутылки и стаканы. Сердце ребенка забилось что есть мочи и так беспорядочно, что он обнаружил свое смущение. В этом алькове, скрытом от глаз стенным панно, Гитлер любил и убивал свои жертвы. В бутылках был яд. Поло оказался лицом к лицу со смертью. Его удивило, что у нее такой знакомый вид спальни, приготовленной для любовных утех, и что смерть обходится такими простыми предметами, но как раз от этого она показалась ему неотвратимой. Прежде всего он отчетливо ощутил не грусть от неминуемой потери жизни, но ужас вступления в смерть, то есть в тот торжественный ступор, который заставляет вас уважительно признать: «Это лишает всего». Он ощутил, что, если Гитлер тронет его ради любви, он опорочит будущий труп. Не могу утверждать, что наш маленький сорванец передумал все это. Но он испытал те же чувства, что и я, описывающий их, они сообщаются и мне, думаю, тем же ощущением, что не покидает меня уже два дня, а я его только переношу на бумагу: испытываешь своего рода стыд, когда думаешь во время траура обо всем, что касается утех страсти. Я отгоняю от себя подобные видения во время прогулок и вынужден совершать насилие над собой, живописуя предшествующие эротические сцены, коими, однако, полнилась моя душа. Я хочу сказать, что, если преодолеть неприятное опасение: как бы не опошлить память о мертвом теле, эта игра, поводом для которой оказывается труп, дает мне значительную свободу. В моем страдании происходит движение воздуха, звучит призыв. Не то чтобы я осмелился засмеяться, я просто ассимилирую Жана, я его перевариваю.
Разумеется, Поло испугался, но он не потерял веры в собственную вечную жизнь. Именно эта уверенность посещает обычно в самые безнадежные минуты.
«Он не сможет ничего со мной сделать!»
Хотя материя, из которой был создан Поло, будучи злой, наводила на представление о кристалле и его хрупкости, она опровергала всякую мысль о ее разрушении.
Когда я в третий раз появился в квартире матери Жана, уличные бои прекратились. Продукты достать было невозможно, и воцарился почти что голод. Когда я вошел после трех условных ударов в дверь, Эрик встретил меня, протянув руку, а рот его изобразил какую-то мину, каковую нельзя было с определенностью назвать улыбкой, и, однако же, я в ней угадал искру надежды, связанной со мной, знак доверия ко мне, сюда пришедшему.
— Все в порядке?
— А у вас?
Пожимая его руку, я с легким беспокойством приметил, что он сделался несколько ниже ростом. Я посмотрел на его ноги: он ходил в носках. Не дав мне как следует удивиться (и, возможно, отнести это на счет жары), вошла мамаша Жана. При виде меня она улыбнулась, и мне показалось, что ее черты расслабились после очень длительного напряжения.
— Это вы! — произнесла она.
В руках у нее мелькал маленький платочек, из которого она все скатывала шарик, чтобы промокать лоб. Она пожала мою руку и вздохнула:
— Какая жара!
А вслед за этим тотчас оперлась на плечо Эрика, повернувшего к ней свое лицо. Он нежно посмотрел на нее и улыбнулся.
Я сел. Вынул из кармана плитку американского шоколада и предложил им, но, вместо того чтобы потянуться к мамаше, рука невольно дернулась к Эрику:
— Вот, мне тут перепало.
Эрик взял шоколад.
— О, как мило с вашей стороны, а мы… — Но тут, поскольку все происходило у полураскрытого окна, она внезапно обернулась, отстранив от себя Эрика, и, взглянув наружу, придушенным голосом произнесла:
— Это какое-то безумие!
Тут я понял, почему Эрик ходил без ботинок и все говорили, не повышая голоса. Комната была полутемна, и в ней властвовал страх.
— Только вам мы и можем доверять…
Эрик взглянул на меня, потом на мамашу, потом на плитку шоколада, которую еще держал в руках, наконец, снова на мать Жана, и его взгляд наполнился нежностью еще заметнее, чем прежде.
— Вы не представляете, какую мы ведем жизнь. Я вот все время сказываюсь нездоровой и якобы поэтому не выхожу. За покупками ходит Жюльетта. А еще Поло. Если бы можно было бежать как-нибудь ночью… Он, — она рукой показала на Эрика, — хотел бы уйти. Он чувствует, что опасность растет. Но куда уйти? Всех задерживают. Вы были на кладбище?
— Да. Могила вполне приличная.
— Вы так думаете? Бедняжка Жан!
Она обернулась к буфету, где стояла фотография Жана, и долго глядела на нее.
— Мне нужно приготовить могилу к зиме. Зима придет, а с ней все самое грустное…
— Жан плевать хотел, хорошо ли ухожена его могила и даже есть ли она вообще. Думаю, он бы предпочел гражданские похороны.
— Разумеется, я это знаю, но что вы хотите: мать — всегда мать.