Он пустился вдогонку за Уэльхаджем по голой равнине. Уали, никогда не покидавший Кабилии, удивлялся, как могут жить люди на такой бесплодной земле. Он шел по следу целый день, не встретив ни одной живой души, а в сумерки вдруг увидел Уэльхаджа, который располагался на ночлег под открытым небом.
Уали твердо решил нынче вечером застрелить мужа Кельсумы и даже перестал принимать меры предосторожности. Чего ему бояться среди этой равнины, где нет никого, кроме них двоих; у него в руках револьвер, а тот, другой, даже не подозревает, что ему осталось жить всего несколько часов. А аллах? — задал себе вопрос Уали. Ну что ж! Аллах создал нас всех; уж он-то хорошо знает, что лучше умереть, чем жить такой собачьей жизнью, как Уэльхадж.
Уали подошел ближе, даже не особенно стараясь заглушить шум своих шагов. Он торопился еще и потому, что его мучил голод. После скудного ужина в уединенном шатре, где он провел ночь, Уали ничего не ел. Уж наверное, торговец, привыкший к бродячей жизни, захватил с собой припасы.
Подкравшись еще ближе, Уали вынул револьвер, проверил его и зарядил. В эту минуту Уэльхадж достал свечу и зажег ее.
— Очень любезно с его стороны, — пробурчал Уали.
Тут торговец расстелил на земле засаленный бурнус, совершил омовение на плоском камне и начал молиться: «Во имя аллаха». Пока он клал поклоны, Уали навел на него револьвер, прицелился прямо в затылок. «Вот так! — прошептал он. — Но не стану же я убивать его во время молитвы!» И спрятал оружие. От порыва ветра свеча погасла. Уэльхадж, не вставая с колен, продолжал молиться в темноте. Окончив читать суры[25], странствующий торговец обратился к аллаху по-кабильски:
— Не разжигай пламя пожара, аллах, не карай сыновей наших и сыновей сыновей наших за преступления, в которых мы повинны. Прости нас и научи прощать тем, кто причинил нам зло. Удостой меня увидеть святилище аллаха в Мекке и смыть с себя кровь, которую я пролил, чтобы защитить свою честь. Отврати от нас горе и беды, что приносят нам женщины, ибо беды эти неисчислимы. Дозволь мне возвратиться целым и невредимым в родное селение, увидеть снова мой дом, моих детей и друзей моих.
Уэльхадж произнес «Аминь», поднялся с колен и снова зажег свечу. Теперь он тихо говорил сам с собою:
— Осел совсем выбился из сил. Столько лет служит мне, бедняга. На, вот тебе охапка сена! Скоро ты околеешь и покинешь меня. А ведь ты всегда был мне верным, бедная скотина… не то что жена моя Кельсума. Эта сука до сих пор жива… долго ли она будет… Вот, бери еще охапку.
Уали думал о Кельсуме, о Даади, о смуглой арабской женщине и многих других…
— Все женщины — потаскухи, — пробормотал он и плюнул на песок.
Уэльхадж порылся в своей поклаже, затем снял с осла бурдюк и засунул туда руку.
«У него есть еще надежда на ужин, — подумал Уали. — Ну, ешь скорее, поужинай в последний раз».
Уэльхадж вынул тонкий ломоть черного хлеба. Он откусил кусок и тотчас же отшвырнул от себя.
— Заплесневел, — вздохнул он, — а больше у меня ничего нет.
Уали внимательно всматривался в этого человека, которого скоро продырявят пули его кольта. Жалкое, нескладное тело, костлявое, хилое; удивительно, как он переносит такую трудную, утомительную жизнь. Голова слишком велика, лицо некрасиво, от густых усов оно казалось еще грубее. Как проигрывал этот бедняга рядом с цветущей Кельсумой! Уж наверно, она надувала его как хотела; только один осел оставался ему верным; значит, Кельсума и виновата во всем.
Ему вдруг стало стыдно убивать несчастного, который, сам того не зная, находится в его власти. Уж не подлость ли это? Уали попытался подбодрить сам себя: «Только нажать спусковой крючок — и готово. Нет больше Уэльхаджа!»
Уали прицелился ему между глаз. Он был рад, что рука у него не дрожит и что достаточно чуть-чуть нажать крючок…
Уэльхадж аккуратно уложил тюки с товарами, дал еще охапку сена ослу, расстелил бурнус, завернулся в него и уснул сном праведника. Когда его дыхание стало ровным и спокойным, Уали тихонько приблизился с револьвером в руке. Он подошел к изголовью Уэльхаджа, постоял с минуту, глядя на спящего, улыбнулся ему… и удалился так же тихо, как пришел.
В тот же вечер, около полуночи, к Рамдану пришли выразить соболезнование Уали и шесть его товарищей. Все они были вооружены, все с заряженными кольтами. Товарищи Уали вскоре удалились.
— Они должны выполнить важное поручение, — объяснил тот. — Необходимо до рассвета доставить секретные документы в Тизгирт, Бужи и Азазгу.
Менаш выразил удивление, зная, как велико расстояние до Бужи.
— Все будет сделано, — коротко ответил Уали, не вдаваясь в объяснения.
Зато он подробно рассказал историю Уэльхаджа и Умауша.
Он говорил об этом как о самом обычном происшествии, говорил неторопливо, спокойным голосом, покуривая сигарету и следя глазами за кольцами дыма.
— Это закон чести, — сказал он в заключение. — Кто убил, должен умереть. Все женщины — распутницы, Менаш; не верь ни одной из них, даже родной матери; может, она добродетельна только потому, что состарилась. К счастью, обычаи у нас соблюдаются строга. До чего бы мы дошли, не будь у нас в горах мужчин, которые заставляют уважать справедливость и карают беззаконие. Иначе мы стали бы жить, как руми или арабы: считали бы, что все дозволено.
Менаш воспользовался подходящим моментом и рассказал Уали о смерти Мокрана; потом объяснил, какой услуги он от него ждет.
— Уали, — сказал он, — в этом деле ты можешь быть нам очень полезен. Приди на помощь несчастному человеку, тем более что это беззащитная женщина. Меддур хочет купить ее, заключить сделку. Ты знал Мокрана: он был мечтатель, но коренной наш земляк, истый кабил, а в душе у Меддура ничего не осталось от кабильской чести. Он сделался настоящим руми.
Менаш знал, что такой довод покажется Уали самым убедительным.
— Остерегайся женщин, Менаш, — сказал Уали. — Женщины — отродье шайтана.
— Только не эта.
— Все, все до одной, — стоял на своем Уали. — Не верь даже родной сестре, хотя бы она клялась тебе святым Ханд у-Малеком.
— Спроси совета у Равеха, Уали. К тому же я не требую, чтобы ты применил к Меддуру самое сильное средство, — и Менаш сделал вид, будто пальцем нажимает крючок, — но прошу тебя, Уали, запугай его хорошенько. Да это и не трудно — с таким трусом!
Уали задумался, очевидно пытаясь разобраться в этом деле, и, как тогда, в истории Умауша, не мог решить, на чьей стороне закон чести. Тогда Менаш предложил ему:
— Посоветуйся с Равехом и поступи так, как он скажет.
* * *
На другой день, после того как Менаш с Меддуром зашли к ним в дом, Аази слегла. Она жаловалась на шум в ушах, на нестерпимую головную боль. Она принуждала себя есть только тогда, когда от недоедания у нее пропадало молоко.
— Ты уморишь ребенка голодом, — говорила ей Латмас. — Это большой грех.
Когда Ауда плакал, у Аази сердце разрывалось от жалости, и она через силу съедала немножко кускуса, ровно столько, чтобы выдавить из груди несколько капель молока.
После смерти Мокрана Аази непрестанно плакала, и теперь всякий раз, когда она поднималась с постели, у нее кружилась голова; Латмас приходилось держать ее под руку. Первые три дня после того, как Аази заболела, ее сына кормила Секура, и маленький Ауда, жадно припав к благодатной груди Ку, уже больше не плакал: никогда еще не бывал он так сыт.
На третий день к вечеру у Аази отекли ноги, потом опухло все тело; из ее воспаленных губ вырывались лишь хриплые, бессвязные звуки, она уже никого не узнавала и не раскрывала глаз.
По всей Тазге разнесся слух, что Аази вряд ли доживет до утра. Старухи молили аллаха совершить чудо, чтобы новорожденный младенец не остался круглым сиротой; молодые женщины сокрушались о несчастной судьбе Мокрана и Аази, об их любви, такой пылкой и такой несчастной: он умер из-за нее, вдали от нее, а теперь вот умирает и она — и тоже из-за него. Менаш старался сделать все, чтобы Аази осталась жива, чтобы не ушла в могилу вслед за Мокраном. Ку взяла к себе малыша и заботилась о нем, как о собственном ребенке. Что до Меддура, то его нигде не было видно.
Аази при смерти! Эта весть сильно поразила Давду. Она была еще маленькой, когда потеряла мать; и с тех пор не умирал никто из дорогих ей людей. Пожалуй, она сама не знала, дорога ли ей Аази, хотя они и были когда-то подругами.
Собираясь посетить Латмас, Давда решила принять скорбный, сокрушенный вид. Она так боялась показаться слишком цветущей, слишком торжествующей — право же, ей этого не хотелось, совсем не хотелось. Но, взглянув на распухшее лицо Аази, она в ужасе отшатнулась. Это Аази, красавица Аази?! Давда вдруг поняла, что видит подругу, быть может, в последний раз, что ее не будет ни завтра, ни потом. Она умрет. Она исчезнет с лица земли! Давда позабыла о скорбной мине, с которой вошла сюда; растолкав плачущих женщин, толпившихся у постели, она бросилась прямо к больной, наклонилась к изголовью и поцеловала Аази в лоб долгим, горячим поцелуем.