«Потому что умел он все-таки скакать. Что правда то правда: знал он это дело. Потому что уж больно ловко старт взял», рассказывал нам потом Иглезиа; теперь они все трое были вместе (Жорж, Блюм и сам Иглезиа: два молодых человека и этот итальянец (а может испанец) с продубленной кожей и было ему почти столько же лет сколько тем двоим вместе взятым и конечно раз в десять больше опыта, а если говорить об одном лишь Жорже то и во все тридцать раз потому что, вопреки тому обстоятельству что они с Блюмом были примерно ровесники, Блюм владел неким знанием перешедшим к нему по наследству (интеллектом говорил Жорж, но не только интеллектом: больше чем интеллектом: атавистическим, нутряным опытом, уже прошедшим стадию человеческих рефлексов, глупости и злобы) знанием которое было втрое ценнее того что мог получить юноша из хорошей семьи от изучения французских классиков равно как и классиков греческих и римских, и еще десяти дней боев, вернее десяти дней отступления, или еще вернее охотничьих забав когда он — юноша из хорошей семьи — с бухты-барахты попал на неожиданную для него роль перепелки) итак они все трое различного возраста а также и различного происхождения были свезены сюда если можно так выразиться со всех четырех сторон света («Нам только негра не хватает, говорил Жорж. Кто мы теперь? Сим, Хам и Иафет, но нам требуется четвертый; следовало бы его изобрести: в конце концов гораздо труднее раздобыть эту муку и доволочь ее сюда чем отделаться от своих ручных часов!») они сидели на корточках в дальнем углу лагеря еще не окончательно достроенного, позади кучи кирпичей и Иглезиа стряпал на огне то что они украли или обменяли (на сей раз половину мешочка муки которую Жорж получил в обмен за свои часы — те самые которые ему подарили две его старенькие тетки Мари и Эжепи когда он сдал свой первый экзамен на бакалавра — как раз у черного — у сенегальца из колоний — который сам свистнул муку один бог знает где (как свистнул тоже одному богу известно где и притащил в лагерь один бог знает почему — с каким намерением? очевидно просто на всякий случай, ради суеверного удовольствия грабастать, владеть и припрятывать — все что можно потом продать, купить или обменять, другими словами бог знает что, целый ассортимент — даже пожалуй пошикарнее — большого магазина, полки с кружевными и антикварными изделиями, включая продукты питания: не только такие вещи как мешок муки — вещь полезная и могущая быть съеденной, по также предметы явно бесполезные и даже громоздкие, и даже нелепые, например дамские чулки или штанишки, философские книги, фальшивые брнллпаиты, туристские справочники, порнографические открытки, зонтики, теннисные ракетки, труды по агротехнике, магнето, цветочные луковицы, аккордеоны, птичьи клетки — иной раз даже с птичкой^- Эйфелевы башни из бронзы, стенные часы, презервативы, не говоря уже разумеется о сотне и сотне ручных часов, хронометров, портфелей из телячьей кожи, под крокодила или попроще из обыкновенной кожи, все что составляет ходячую монету в этой вселенной, вещицы, вещи, реликвии, трофеи все что с такими трудностями тащили на себе тысячи километров эти орды истощенных оголодавших людей, все это припрятанное, отнимаемое при шмонах, сохраненное вопреки прямым запретам и угрозам, вдруг неудержимо возникающее, появляющееся на подпольных черных рынках, лихорадочных и ожесточенных, главный смысл которых подчас не приобрести что-либо а иметь что-либо для продажи или покупки), так что, учитывая стоимость часов, лепешка обходится (ибо Иглезиа как раз и колдовал над лепешкой, положив на кусок ржавой железяки тесто замешенное на воде, муке и с добавкой чуточки древесного маргарина который раздают военнопленным по тоненькому ломтику), так что порция лепешки обходится в такую головокружительную цену которую ни один владелец самого шикарного ресторана не осмелился бы спросить за порцию черной икры) итак все трое сошлись здесь (один сидел на корточках, двое остальных стояли на стреме), похожие на трех изголодавшихся бродяг из тех что ютятся где-нибудь на пустырях на окраинах больших городов, и ничего уже нет в них солдатского (или вернее переодеты они в нелепую ветошь ибо такова участь любого разбитого воинства, и даже не в свои собственные лохмотья а так, словно бы победитель в веселую минуту решил еще позабавиться на их счет, еще глубже ткнуть носом эти обломки, эти отбросы в яму куда их уже привело положение побежденных (но разумеется это было совсем не так: просто логическое завершение приказов, возможно и разумных в корне, но чисто безумных в стадии выполнения, как это бывает всякий раз когда исполнительская машина недостаточно гибка, как в армии, или слишком стремительна, как в годину революций, и обрушивает на человека без предварительной подгонки приспособления все то что вытекает из неправильного применения приказов, либо просто из самого времени, то что представляет идею в ее абстрактно обнаженном виде), все трое не в своих кавалерийских накидках которые у них отобрали, а в солдатских шинелях чешских или польских, полученных в обмен (прежние их владельцы возможно уже умерли, или возможно — шинели эти — военные трофеи, захваченные в армейских складах, еще не тронутые, из интендантских запасов Варшавы или Праги), и естественно все это не по мерке, не по росту, рукава шинели доставшейся Жоржу доходят ему только до локтей а Иглезиа, сейчас уже совсем огородное пугало, окончательно Полишинель, утонувший в необъятной шинели (его легкого жокейского скелетика вообще из-под нее и не видно) из которой торчит только его нос похожий на те носы что надевают на карнавале да самые кончики пальцев:) три призрака, три нелепые нереальные тени с их изглоданными физиономиями, с блестящими от голода глазами, бритыми черепами, в смехотворных своих одеяниях, склонившиеся к чахлому запретному огоньку среди этой фантасмагорической декорации: бесконечные бараки выстроенные в ряд на песчаной площадке, здесь и там, где-то на горизонте торчат несколько сосен да висит в небе побагровевшее перед заходом солнце, а другие полуживые силуэты бродят вокруг, ‹гопчутся с ненавистью (со стыдом), подбираются поближе к этим счастливцам бросая на них завистливые, голодные и лихорадочные волчьи взгляды (и все они подряд тоже переряжены в это хламье, цвета желчи, грязи, словно бы какая-то плесень, какая-то гниль цвета самой войны, земли, покрыла их, сглодала сначала одежду, напала на них еле державшихся на ногах, потом коварно пробрав лась глубже, завладев мало-помалу ими самими, их землистыми лицами, их землистыми лохмотьями, а также их землистыми глазами грязного оттенка, неотличимо одинакового что уже уподобляло их этой глине, этой грязи, этой ныли из которой они всклубились и в которую, суетливые, стыдящиеся, ошалевшие от тоски, постепенно изо дня в день превращались сами), и даже никакие не волки, то есть конечно изголодавшиеся, отощавшие и злобные, опасные, но на собственную беду наделенные той слабостью что неведома волкам а ведома лишь людям, другими словами наделенные разумом, другими словами, в противоположность тому что произошло бы будь онн настоящими волками, нм мешало напасть на нас именно то соображение которое подвигло бы волков броситься па добычу (численное превосходство), а людей заранее обескураживало поскольку они успевали рассчитать что несколько жалких но вожделенных лепешек такой в сущности пустяк если придется делить их между целой тысячью, и все-таки они оставались здесь, бродили около с убийственным блеском в глазах, — и вдруг брошенный чьей-то рукой кирпич, задев плечо Иглезиа перевернул железку, и почти готовая лепешка свалилась в огонь, и Жорж бросил кирпич который он тоже на всякий случай держал в руке в того самого типа пустившегося наутек (и разумеется не из желания убить или причинить вред, а с отчаяния, и потому что голод как неутомимая крыса угнездившаяся в утробе грызла кишки, и этот жест — брошенный кирпич — бесконтрольный, неконтролируемый, и сразу же этот жалкий рывок в сторону, и даже не от страха перед отпором, а перед собственным своим стыдом, перед собственным своим бессилием), Иглезиа худо ли хорошо подобрал лепешку, водрузил ее на железяку и снова поставил допекаться, а в самой лепешке остались черные вкрапленные кусочки угля, которые они старались поначалу выковыривать, но так и не выковыряли до конца, и когда они жевали лепешку уголь хрустел на зубах и они все время отплевывались, но все-таки съели все, до последней крошки, сидя как обезьяны на пятках, и когда тянулись за новой лепешкой обжигали пальцы о печурку — вернее сказать о кусок ржавой искореженной железяки заменявшей печурку, — Иглезиа (теперь он уже завелся, говорил без передышки, медленно, ровным тоном, терпеливо рассказывал и, казалось, для самого себя, а вовсе не для них, устремив прямо перед собой, куда-то вдаль, свои огромные глазища все с тем же удивленно-серьезным и восхищенным выражением) рассказывал пережевывая лепешку: «А ведь в этом забеге скакали два-три субчика которые старались его затереть так что гладко все получиться не могло, я ж тебе говорю, потому что когда какой-нибудь тип скачет как настоящий джентльмен вместе с жокеями, жди сюрпризов. Только оп сумел-таки их ловко обойти: он был уже на четвертом месте, и все что он мог тогда сделать только этого места и держаться, у него и так забот хватало, уж ты поверь мне, потому что эта кобылка все что могла дать уже дала, шлюха…»