Тем не менее для его первого учителя эта встреча спустя столько лет оказалась настоящим спасением.
Через несколько дней по Москве поползли совершенно нелепые слухи. В гастрономах и в поликлиниках люди передавали друг другу на ухо, что «Бобер» избил внука Ленина. Причина этой несообразности состояла то ли в том, что взволнованная дежурная по этажу, увидев катящегося по полу лысоватого толстячка, вообразила себе невесть что; то ли народ так сильно любил Боброва, что не мог себе представить, как он избивает кого-то менее значимого в мифологическом смысле, чем он сам; то ли вообще все привыкли к тому, что он вечно попадает в истории, и если в прошлый раз был генерал, которого он вытащил за погоны из такси и получил от Василия Сталина за это дело лично по физиономии, то теперь это должен быть кто-нибудь ну никак не меньше, чем внук Ленина, потому что сына ведь не изобьешь – он, наверное, уже совсем старичок, а старичков колотить даже самому Боброву вроде бы неприлично. Не комильфо.
При этом никто не хотел вспоминать, что никакого сына никогда не было (если только его не прятали где-нибудь за границей, и вот теперь его отпрыск инкогнито явился в лифт гостиницы «Москва» и врезал там скорому на ответ футболисту). А следом за отсутствующим сыном не могло быть и внука.
Но все это уже никого не волновало – вся эта причинно-следственная генеалогия. Кому интересно, откуда берутся внуки? Да ниоткуда. Важно, что они ездят в лифтах и дерутся с Бобровым. Наотмашь. А потом выпадают к ногам испуганных дежурных по этажу.
Вот это весело.
Так или иначе, после случая в гостинице жизнь сестрорецкого учителя круто переменилась. Он перестал бывать в больнице наездами и переселился туда насовсем. Уступая молве, он сменил в своем сердце шаткий и ускользающий образ Боброва на ясный и близкий каждому советскому человеку ленинский задор и ленинскую улыбку. Склонив голову над невидимой рукописью, он теперь часами писал воззвания к революционным солдатам, едко издевался над эсерами и социал-демократами, не сомневался больше ни в чем и являл собой образец полной гармонии и счастья.
Заканчивая процесс наблюдения за ним, я с грустью понял, что для своих планов мести я не смогу воспользоваться моделью его поведения. Любое возмездие предполагает в своем носителе незавершенность природы. Недостачу чего-то важного – нехватку, из-за которой, собственно, и начинается весь этот ужасный душевный зуд.
Внук Ленина достиг в своем развитии полного завершения. Его цикл замкнулся. Он наконец встретил самого себя и совершенно не подходил мне, потому что счастливые люди мстить не умеют.
* * *
«Жизнь, молодой человек, – это более или менее череда упущенных возможностей, – говорил мне Головачев. – Странно, как вы, однако же, свою тряпку выжимаете».
«Не факт, – отвечал я. – Для многих людей, уважаемый психический доктор, жизнь – это тайный план Бога».
«Вот как? – удивлялся он. – Вы что, тоже стали религиозны? А как же комсомол? Да перестаньте вы елозить этой тряпкой. Забрызгаете мне весь халат. Вы член ВЛКСМ?»
«Мне надо домыть. Старшая сестра будет ругаться. Она и так меня ненавидит».
«Не выдумывайте. Вы слишком много анализируете. Поверьте, поведение окружающих не всегда поддается анализу. То, что вам показалось ненавистью с ее стороны, скорее всего, было просто минутным раздражением. Что она вам сказала?»
«Не важно».
«Вот видите. У нее, наверное, просто были месячные. Скажите… а у Любы… восстановился месячный цикл? – Он запинался, но тут же суетливо добавлял: – Меня беспокоит воздействие тех препаратов, которые она получила у нас».
«Я не в курсе», – отвечал я, чувствуя, как лицо тяжело и неуправляемо наливается краской.
«Вы смутились, – говорил, улыбаясь, Головачев. – Ну да, вы ведь еще совсем молоды. Сколько вам лет?»
«Какая разница?»
«И хамите по-прежнему. Вам нравится работать у нас?»
Я молча тер шваброй и без того уже сверкающий участок пола.
«И служил Иаков за Рахиль семь лет; и они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее».
Головачев был прав. Комсомолец не должен интересоваться религией. Но я чувствовал, что, говоря «вы тоже стали религиозны», он вольно или невольно объединял меня с моей Рахилью. Помещал меня туда же, где находилась она со своими новыми идеями, стриженой головой, проколотыми ушами и бесконечными лихорадочными разговорами о диббуках, суккубах и каббале.
Внутренние согласные в трех последних словах удваиваются, сигнализируя о твердом, несгибаемом и даже упрямом характере говорящего. Повышенная частотность употребления в повседневной речи лексических единиц с двойными согласными свидетельствует также о торопливости, ажитации и постоянном состоянии возбуждения. Удвоение близкого к фрикативному согласного «к» в слове «суккуб» является фонетической аллюзией на фрикционные процессы совершенно иного свойства и тоже имеет непосредственное отношение к упомянутому выше состоянию возбуждения.
Которое удовлетворяется неизвестно кем.
N.B. Как это неизвестно? Мужской вариант суккуба называется инкуб. Проникает к женщинам по ночам в закрытые спальни.
Поэтому в глазах Головачева я был ей пара. Хотя бы в этом смысле. В смысле моей якобы «тоже религиозности».
А Любу тем временем завораживал весь этот чувственный мистический бред, эти мощные сексуальные черти, рядом с которыми я, очевидно, выглядел как робкая, полупрозрачная, рогатенькая улитка, уставшая от своего домика, от самой себя, от солнца, от слишком широкой и сухой песчаной тропинки, которую надо – вопрос жизни и смерти – обязательно пересечь.
Да тут еще и стиляги. В голове у моей Рахили действительно был кавардак, и препараты доктора Головачева никакой ясности в него не вносили.
Не знаю уж, как они действовали на ее цикл. Дверь к ней в комнату по ночам для меня оставалась наглухо заперта.
Днем с Любой еще можно было поспорить о том, что Якоб Бёме был никакой не каббалист, а просто сапожник и, на худой конец, один из дальних предвестников немецкого романтизма, но по ночам даже такие темы переставали ее волновать. Не знаю, что она делала там за своей закрытой дверью. Во всяком случае, точно уж не спала. Невозможно поверить, что человек может спать с такой силой, с такой бесконечной решимостью и с такой злостью, что ему требуется настолько плотно закрытая дверь. Дверь, закрытая насмерть.
«И еще говорю вам: удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши…»
Да, Головачев был прав. Религия комсомольцу совсем не нужна.
«Что же вы молчите? – продолжал он через минуту. – Так нравится вам работать у нас или нет?»
Но я не молчал. Я думал о том, может ли человек на самом деле, все равно каббалист он или не каббалист, повлиять своими молитвами, бормотанием, ритуалами или чем там еще на весь этот божественно-космический процесс? Космический не в смысле Юрия Гагарина и лунохода, а в смысле неизбежности попадания неизвестно откуда кому-то в живот, и в смысле появления с криком и сморщенным красным лицом из этого живота, вернее, из того, что находится ниже, и в смысле растущего с этого самого момента чувства необъяснимой горечи, как будто тебя обманули, обманывают и будут обманывать всегда, и в смысле вытекающего из этой горечи ощущения какой-то, быть может, ошибки, неизвестно кем совершенной, но раз уже она оказалась совершена и ты родился, то кто-то ведь должен был ее совершить.
И кто же это тогда? Ведь должен этот Кто-то существовать, раз совершает ошибки.
И можно все-таки повлиять или бесполезно? Молитвами, бормотанием, каббалой, запертой дверью – чем угодно. Можно или нельзя?
Существование тайного плана Бога, о котором я говорил Головачеву для того, чтобы он отвязался и дал мне домыть этот несчастный пол, предполагало, что, в общем, нельзя. По Лейбницу, Провидение само знало – как ему наилучшим образом распорядиться нашими судьбами, хлопотами, беготней, зарплатами и выбором того момента, когда зарплата уже не нужна.
Фильмы про войну с немцами подтверждали правоту Лейбница и его тезиса о мире «предустановленной гармонии», в котором запрограммирован всеобщий конечный успех. Военные генералы в просторных землянках склонялись в этих фильмах над картами будущих сражений и рисовали на них цветными карандашами полукруглые стрелки. Сцены были почти немые, и генералы в кадре совсем неразговорчивые, поскольку режиссер всегда отчетливо понимал и давал понять зрителю, что никакое бормотание, каббалистика или молитвы тех, кто сидит там, в окопах, а на карте представлен этими самыми стрелками, не изменят движение генеральской руки. Потому что ей лучше знать. Потому что девятого мая все равно будет День Победы.
Но те, внутри нарисованных стрелок, могут никогда о нем не услышать. Им остается бормотание и каббала.
«Вы что-то сказали? – оживал заждавшийся моего ответа Головачев. – Не клеится у нас с вами разговор как-то».