Но те, внутри нарисованных стрелок, могут никогда о нем не услышать. Им остается бормотание и каббала.
«Вы что-то сказали? – оживал заждавшийся моего ответа Головачев. – Не клеится у нас с вами разговор как-то».
«Мне надо домыть. Старшая сестра будет ругаться».
«Да, да, разумеется. Простите, что вас отвлек… Скажите мне только напоследок, почему фига называется «комбинацией из трех пальцев»? В ней ведь участвуют все пять».
Он делал правой рукой фигу, показывал ее мне и вопросительно смотрел, на этот раз твердо решив дождаться от меня ответа.
«Перестаньте меня проверять, доктор, – отвечал я, роняя тряпку в ведро так, чтобы брызги долетели до его халата. – Я не сумасшедший. И с логикой у меня пока все в порядке».
«Докажите».
Я выпрямлялся над своим надоевшим уже нам обоим ведром и смотрел прямо в лицо доктору Головачеву. Он улыбался и повторял, одобрительно кивая:
«Докажите».
Яркий солнечный свет из окна падал как раз на тот участок пола, с которого я едва не стер прошлогоднюю охру, пока «беседовал» с этим «инженером человеческих душ».
«Докажите», – настойчиво говорил он, щурясь от солнечных бликов и поднося свою фигу прямо к моему лицу.
«У того, кто первым сформулировал эту устойчивую фразеологическую единицу, – медленно начинал я, – не хватало двух пальцев. Понятно? Мизинца и… вот этого… Как называется этот вот небольшой?.. Понимаете? Не было на руке пальцев… Откусила акула… Ходили в «Ударник» на «Последний дюйм»? Отличный фильм… Акулы искусали папу, а мальчик в конце ведет самолет. И главное – ему надо суметь приземлиться… Только билеты очень трудно достать. Стиляги все раскупили. Там музыка… Хотите, спою?»
Я отступал от него на один шаг и начинал раскачиваться из стороны в сторону, сильно фальшивя и к тому же перевирая слова. Я ведь не знал за два дня до этого, когда пытался в темноте зрительного зала разглядеть профиль окаменевшей рядом со мной Любы, что слова надо заучить, поскольку придется петь их доктору Головачеву в коридоре нашей с ним и с моей Рахилью психушки. К тому же Соломон Аркадьевич в кинотеатре так громко рыдал, что мешал мне как следует запомнить текст.
«Земля трещит как пустой орех, – выводил я и тут же сбивался. – Та-та-там…чего-то…дня».
Дальше было уже понятней, и я выкрикивал во весь голос:
«Какое мне дело до вас до всех?
А вам – до меня?»
Я замолкал, Головачев усмехался и, наконец, поворачивался ко мне спиной.
«А еще знаете почему? – кричал я ему вслед. – Знаете, почему три пальца? Потому что слово, которое этот жест означает, тоже состоит из трех букв. Из трех! Понятно? Это же семиотика! Знаковые системы! И, вообще, такие вещи нельзя показывать своим подчиненным. Это неприлично! Слышите вы меня? Это неприлично! Где вы этому научились? Эй! Куда вы уходите?!!»
Но он уже исчезал в соседнем коридоре.
* * *
Мое эстрадное творчество не прошло незамеченным. Медсестры и санитары стали коситься на меня еще больше, а пациенты начали меня узнавать. Я видел, что они отличают меня от других санитаров. Неясно, каким образом до них доходили флюиды из ординаторской, но я чувствовал, что они знали. Быть может, в силу своих мозговых отклонений они обладали какими-то дополнительными психическими способностями и могли запросто уловить происходящее сквозь две-три кирпичных стены, а может, просто понимали, чем отличается счастливый человек от несчастного.
Как член ВЛКСМ и будущий кандидат наук, в чудеса я по возможности старался не верить. Поэтому склонялся к версии номер два.
Сумасшедшую Люсю, например, из всех чудес на свете волновали одни только бэники. По поводу эников у нее, очевидно, сложилось какое-то представление, а вот бэники – то есть как они выглядят, как ходят, во что одеваются, что едят (помимо вареников, разумеется), – все это волновало Люсю до глубины ее безумной и, судя по всему, самой прекрасной на свете души.
«А почему они всегда вместе?» – спрашивала Люся у медсестры, протягивая по утрам лодочкой сложенную ладошку.
«Нельзя им по раздельности, – отвечала сестра, отсчитывая в Люсину руку огромные белые таблетки. – Где эники, там и бэники. Куда они друг без дружки?»
Потерпев поражение в случае с монгольским поэтом и внуком Ленина, я наблюдал теперь за Люсей скорее уже по инерции, чем из каких-то стратегических соображений. Мой план имитации поведения сумасшедших полностью провалился. Выбрать модель оказалось невозможным. Имитировать пришлось бы буквально всех. Включая, между прочим, самого себя.
Поэтому я, наверное, и решился на разговор с Люсей. На больничные правила мне уже было плевать. Конспирация не имела никакого смысла. Я не хотел теперь даже прикидываться своим.
«Бэники – это такие стиляги, – сказал я Люсе. – В узких брюках, цветных галстуках, и слушают джаз».
«Стиляги? У нас здесь жили стиляги. Они не похожи на бэников. Их любит доктор Головачев».
«Похожи, похожи. Они украли у меня жену».
«Воровать нельзя, – сказала она. – Это плохо».
«Я знаю. Поэтому я очень расстроен».
Люся уходила от меня по коридору, наговаривая свое бесконечное «эники-бэники ели вареники», а я смотрел ей вслед, как двумя днями раньше смотрел вслед доктору Головачеву, и мне отчего-то опять было так больно и тяжело на сердце, что я всерьез задумывался – а так ли уж прав был старина Лейбниц со своим миром предустановленной гармонии? И куда эта гармония запропастилась, когда дело дошло до меня?
Впрочем, на разговор с Люсей я решился не только из-за того, что мне теперь было плевать на больничные правила. Если бы мною двигало только это, я бы, наверное, просто разбил какое-нибудь стекло или еще раз опрокинул чернильницу. Но дело заключалось не в одном нарушении больничного распорядка. Я хотел поговорить с Люсей, потому что она знала про любовь.
Про любовь, и не только.
Близкие начали подозревать, что с ней на эту тему не все в порядке, когда она пришла на день рождения к своей подруге, выпила вина, присела на корточки перед чужой шестилетней девочкой, погладила ее по голове, сняла с себя золотое кольцо и вложила его девочке в мягкий розовый кулачок.
«Ты хорошая, – сказала Люся. – Я тебя очень люблю».
Всем понравилось, но колечко Люсе вернули. Девочку успокоили леденцом.
Потом Люся отказалась получать на работе зарплату. Она сказала мужу, что боится разбогатеть, и он начал ходить второго и семнадцатого числа к проходной авиазаправочной службы, чтобы убедить Люсю вернуться к кассе и не смешить людей.
«Но ты же сам слушал этого поэта в Политехническом, – сопротивлялась Люся у проходной. – Тебе же нравилось, когда он сказал: «Уберите Ленина с денег!» Я тоже не хочу эти деньги. Ленина на них рисовать нельзя».
Операторы станции горюче-смазочных материалов выходили с работы, пересчитывали аванс, поглядывали в сторону Люси и ее мужа, усмехались, крутили пальцами у виска.
В конце концов ему разрешили расписываться в ведомости вместо Люси. Она работала хорошо, и профком даже попросил у ее мужа фотографию, чтобы все, кто идет через проходную, могли увидеть Люсино улыбающееся лицо. И еще на ней было желтое ситцевое платье с круглым вырезом и такими «овальными штучками в виде узора», как говорила она сама и рисовала при этом в воздухе пальцем кружочки и опять улыбалась, и белые туфли без каблука с узеньким ремешком. Но туфель на фотографии не было видно, хотя Люсиному мужу они очень нравились, и он сожалел, что не сказал фотографу «в полный рост». А тот ведь спросил, но почему-то показалось, что будет дороже, и переспрашивать насчет цены было уже неловко.
Люсин муж купил эти туфли в ГУМе, когда в первый раз получил зарплату вместо нее. Наверное, поэтому он и ударил Люсю, узнав, что она отдала их цыганке, которая приходила продавать ненастоящий мед. Просто не смог сдержаться. Он считал эти туфли своим подарком и говорил, что такую вещь могут позволить себе далеко не все. Он лично отдал за них половину Люсиного аванса, и две недели пришлось жить на его деньги. Сорок четыре рубля. Ударил совсем не сильно.
Потом Люся поехала к своей подруге и узнала, где живет та чужая шестилетняя девочка, которой она хотела подарить обручальное кольцо. А потом как-то раз ушла с работы пораньше, чтобы мужа еще не было дома и чтобы можно было спокойно раздать во дворе и на остановке разные вещи, не обнаружив которых, муж рассердился и ударил ее немного сильнее, чем в первый раз. Но она не испугалась и просто сказала ему: «Я тебя люблю». А он сидел на кухне, плакал и время от времени скрипел зубами. Потому что Люся подарила какому-то старичку наручные часы его отца. А на часах была надпись «От маршала Рокоссовского», и чуть помельче – «ш.б.», что означало «штрафной батальон». И отец уже умер от больных почек и сердца, и вообще от всего того, что с ним произошло в его штрафной жизни, и поэтому надеяться на новые часы, да еще с такой надписью, было уже глупо.