— В посольстве Венесуэлы попросил убежища еще один человек.
— Подозреваю, что скоро все хлынут ко мне, — сказал посол. — Да, на миру и смерть красна.
— Утром случилась ужасная история, ваше превосходительство. Власти запретили похороны доктора Филипо и украли гроб.
— До меня дошли слухи. Но я не поверил.
— Нет, это верно, — сказал я. — Я там был. Я видел своими глазами...
— Мсье Анри Филипо, — объявил слуга, и в наступившей тишине к нам подошел молодой человек, он слегка прихрамывал — очевидно, последствия детского паралича. Я его узнал. Это был племянник покойного министра; я с ним познакомился в более счастливые времена, когда небольшая группа писателей и художников собиралась у меня в «Трианоне». Помню, он читал свои стихи — изысканные, мелодичные, слегка упадочные, vieux jeu [старомодные (фр.)], под Бодлера. Как далеки теперь от нас эти дни! Все, что от них осталось, — это ромовые пунши Жозефа.
— Вот вам первый беженец, ваше превосходительство, — сказал Хамит. — Я так и думал, что вы появитесь, мсье Филипо.
— О нет! — сказал молодой человек. — Что вы! Пока нет. Насколько я знаю, когда просишь политического убежища, ты должен прекратить политическую деятельность.
— А какой политической деятельностью вы хотите заняться? — спросил я.
— Расплавляю старое фамильное серебро.
— Не понимаю, — сказал посол. — Возьмите мою сигару, Анри. Настоящая «гавана».
— Моя дорогая и прекрасная тетя мечтает о серебряной пуле. Но одна пуля может не попасть в цель. Нужно много пуль. К тому же нам придется иметь дело не с одним дьяволом, а с тремя: с Папой-Доком, главой тонтон-макутов и с начальником дворцовой охраны.
— Хорошо, что на американские кредиты они покупали оружие, а не микрофоны, — сказал посол.
— А где вы были утром? — спросил я.
— Я только что вернулся из Кап-Аитьена и опоздал на похороны. Может, это и к лучшему. Меня задерживали на каждой заставе. Очевидно, принимали мой вездеход за первый танк армии вторжения.
— А как обстоят дела там?
— Да никак. Все кишит тонтон-макутами. Если судить по количеству темных очков, можно подумать, что ты в Голливуде.
В это время вошла Марта, и я рассердился, что она раньше поглядела на него, хотя и понимал, что благоразумнее, если она не будет обращать на меня внимания. Она и поздоровалась с ним, по-моему, чуть-чуть теплее, чем надо.
— Анри! — сказала она. — Я так рада, что вы пришли. Я за вас очень боялась. Побудьте у нас хоть несколько дней.
— Я не могу оставить тетю одну, Марта.
— Приведите и ее сюда. С ребенком.
— Пока еще не время.
— Смотрите, как бы потом не было поздно. — Она обернулась ко мне с приятной, ничего не означавшей улыбкой, которой обычно одаривала вторых секретарей, и сказала: — Мы совсем заштатное посольство, пока у нас нет своих беженцев, правда?
— Как здоровье вашего сына? — спросил я.
Мне хотелось, чтобы вопрос так же ничего не значил, как и ее улыбка.
— Боли немножко утихли. Он очень хочет вас видеть.
— Неужели? Зачем я ему?
— Он очень любит видеть наших друзей. А то ему кажется, что о нем забыли.
— Эх, если бы у нас были белые наемники, как у Чомбе! — сказал Анри Филипо. — Мы, гаитяне, уже лет сорок деремся только ножами и битыми бутылками. Нам необходимо иметь хоть несколько человек, обладающих опытом партизанской войны. Горы у нас не ниже, чем на Кубе.
— Но у вас нет лесов, где можно прятаться, — сказал я. — Ваши крестьяне их вырубили.
— И все же мы долго не сдавались американской морской пехоте. — Он добавил с горечью: — Я говорю «мы», хоть и принадлежу к другому поколению. Наше поколение научилось живописи — знаете, картины Бенуа покупают для Музея современной живописи (конечно, они стоят много дешевле европейских примитивов). Наших писателей издают в Париже, а теперь они и сами туда переселились.
— А как ваши стихи?
— Они были довольно звучные, правда? Но под их напев Доктор пришел к власти. Мы все отрицали, а в результате утвердился этот черный дьявол. Даже я за него голосовал. Знаете, а я ведь понятия не имею, как стрелять из ручного пулемета. Вы умеете из него стрелять?
— Ну, это дело простое. За пять минут научитесь.
— Научите меня.
— Сначала надо раздобыть пулемет.
— Научите меня по чертежам и пустым спичечным коробкам, а потом я, может, и раздобуду пулемет.
— Я знаю человека, который куда больше годится вам в учителя, чем я, но пока что он сидит в тюрьме. — Я рассказал ему о «майоре» Джонсе.
— Они его избили? — спросил он со злорадством.
— Вот это здорово! Белые не любят, когда их бьют.
— Он как будто отнесся к побоям очень спокойно. Мне показалось, что он к этому привык.
— Вы считаете, что у него есть военный опыт?
— Он говорит, будто воевал в Бирме, но тут ему приходится верить на слово.
— А вы не верите?
— Что-то в нем есть недостоверное, или, точнее сказать, не совсем достоверное. Когда я с ним говорил, мне вспомнились дни моей молодости в Лондоне — я уговорил один ресторан взять меня на работу; я знал французский и наврал, будто служил официантом у Фуке. Я все время боялся, что меня выведут на чистую воду, но мне это сошло с рук. Я ловко себя запродал, как бракованную вещь, где дефект заклеен ярлычком с ценой. Не очень давно я так же успешно выдавал себя за эксперта по живописи, и опять никто не вывел меня на чистую воду. Иногда мне кажется, что Джонс играет в ту же игру. Помню, я посмотрел на него как-то вечером после концерта на пароходе — мы плыли с ним из Америки — и подумал: а не комедианты ли мы, брат, с тобой оба?
— Это можно сказать о большинстве из нас. Разве я не был комедиантом, когда писал стихи, от которых так и несло «Цветами Зла» [цикл стихов Бодлера], и печатал их за свой счет на дорогой бумаге? Я отправлял их на рецензию в ведущие французские журналы. Это была ошибка. Меня вывели на чистую воду. Я ни разу не прочел о своих стихах ни единой критической заметки, не считая того, что писал Пьер Малыш. На потраченные деньги я, пожалуй, мог бы купить пулемет. (Слово «пулемет» казалось ему теперь магическим.)
— Ладно, не горюйте, давайте вместе играть комедию, — сказал посол. — Возьмите мою сигару. Налейте себе чего-нибудь в баре. У меня хорошее виски. Может, и Папа-Док тоже только комедиант.
— Ну нет, — сказал Филипо. — Он настоящий. Чудовища всегда настоящие.
Посол продолжал:
— И нечего так уж сетовать на то, что мы комедианты, это благородная профессия. Правда, если бы мы были хорошими комедиантами, тогда у людей по крайней мере выработался бы приличный вкус. Но мы провалили свои роли, вот беда... Мы плохие комедианты, хоть и вовсе не плохие люди.
— Избави господи! — сказала Марта по-английски, словно обращаясь прямо ко мне. — Я не комедиантка. — Мы о ней забыли. Она заколотила кулаками по спинке дивана и закричала им уже по-французски: — Вы слишком много болтаете. И несете такую чепуху! А у моего мальчика только что была рвота. Вот, у меня еще руки пахнут. Он плакал, так ему было больно. Вы говорите, что играете роли. А я не играю роль. Я занимаюсь делом. Я подаю ему тазик. Даю аспирин. Я вытираю ему рот. Я беру его к себе в постель.
Она заплакала, не выходя из-за дивана.
— Послушай, дорогая... — смущенно сказал посол.
Я даже не мог к ней подойти или как следует на нее посмотреть: Хамит следил за мной с иронией и сочувствием. Я вспомнил, что мы спали на его простынях, — интересно, сам ли он их менял? Он знал не меньше интимных подробностей, чем собака проститутки.
— Вы нас всех пристыдили, — сказал Филипо.
Марта повернулась и вышла, но в дверях зацепилась каблуком за ковер, споткнулась и чуть не упала. Я пошел за ней и взял под руку. Я знал, что Хамит за мной следит, но посол, если что-нибудь и заметил, ловко это скрыл.
— Скажи Анхелу, что я поднимусь к нему попрощаться через полчаса, — сказал он.
Я притворил за собой дверь. Она сняла туфлю и стала прикреплять оторвавшийся каблук. Я взял у нее из рук туфлю.
— Тут ничего не сделаешь, — сказал я. — У тебя нет других?
— У меня их пар двадцать. Как ты думаешь, он знает?
— Может быть. Не уверен.
— А нам от этого будет легче?
— Не знаю.
— Может, тогда нам не придется играть комедию.
— Ты же сказала, что ты не играешь.
— Я хватила через край, да? Но весь этот разговор мне был противен. Все мы вдруг показались мелкими, никому не нужными нытиками. Может, мы и есть комедианты, но чему тут радоваться. Я по крайней мере что-то делаю, правда? Даже если это плохо. Я же не представлялась, будто не хочу тебя. И не представлялась, что люблю тебя, в первый вечер.
— А теперь ты меня любишь?
— Я люблю Анхела, — сказала она, словно защищаясь, и стала подниматься в одних чулках по широкой старомодной лестнице. Мы вошли в длинный коридор с нумерованными комнатами.
— У вас много комнат для беженцев.