— Ладно, давай сюда.
Мы отошли в сторону и уселись на брошенное старое колесо под большим дубом. Закурили гашиш. Курили долго, молча. Небо продолжало месить тесто, никудышная лепешка для меня, любителя поговорить, десятистопными строфами прокричать. И пропахать борозду по своду неба, прочерченную рукой собеседников, которых не соединить.
— Голуби, — сказал Новак, которого уже повело.
А я — все никак. Какие голуби? Святой дух? Здесь?
— Голуби, вон, я видел, — повторил мой слуга, окутанный дымом.
— Да какие такие голуби?
— Скандаруны. Вот какие. Скан-да-руны.
— Скан-да-руны, — повторил я по слогам, но не метрически. Метра пока нет, все еще аршины.
— В Искандеруне скандарун. Скандарун в Искандеруне.
— Как? Как это так легко шиворот навыворот.
— Рёва-корова.
Я залепил ему пощечину:
— Давай.
— Нет. Я мал да удал.
— Удал да не дал. Сосредоточься в среду, хотя сегодня утро, пятница. Может, и четверг. Что такое скандарун?
— Голубь.
— Ага. Ясно, голубь… А не был ли и ты переодетым, а? На маскараде? А?
— На маскараде все переодеты. Вот.
— Дело слуги — прислуживать. А не переодеваться.
— Ладно. Сейчас, только посплю чуток.
На небе ничего. Облака, везде. Луна там, где есть, а Утреннюю звезду я сам ухвачу. Те, двое, знают. Знают, а я не знаю. И их нет, чтобы спеть мне. Тихо, прекрасно, на ухо, на дубе.
— Просыпайся! Просыпайся! Ну же!
Тяжеленная, обкуренная скотина. Сейчас я его ногами помассирую. Это полезно для здоровья, даже лучше, чем японский массаж шиацу среди цветущих вишен у подножья Фудзиямы и так далее.
— Давай, скандарун. Запевай.
— Скандарун голубь, летит, летит, лет, лет, божья коровка.
Заснула божья коровка. Заснул дьявол.
3.
Когда я проснулся, была ночь. Голова болела. Я толкнул Новака:
— Вставай. Хватит спать. Давай.
— Ладно, ладно. Вот, уже встаю.
— Скандарун! Быстро рассказывай, мне нужно срочно вернуться в лачугу.
— Скандарун?! Откуда вы это взяли?
— Ты начал рассказывать. Перед тем, как заснул.
— Заснул?!
— Разумеется, ты заснул. Если сейчас ты проснулся, то сам подумай, что произошло перед этим.
— Я заснул.
— Точно.
— Но от гашиша никто не засыпает. Наверняка к гашишу что-то было подмешано. И к тому же гайдуки мне сказали, чтобы я обязательно дал и вам покурить.
— Уж не те ли два «р»?
— Да, а откуда вы знаете?
— Я все знаю. Рассказывай, скандарун.
— Я когда-то, в Белграде, занимался голубями. Почтовыми. И помню, как-то появился один турок со своими голубями. Это были скандаруны. Они так называются, потому что происходят из Искандеруна…
— Искендрии?
— Не знаю, сейчас это не важно. Эти голуби есть только в северной Африке, и турецкая армия использует только их. А знаете, как они их тренируют? Мать увозят в открытое море и там выпускают, чтобы она сама нашла своих птенцов. И каждый раз увозят все дальше и дальше к середине Средиземного моря.
— Я смотрю, ты все еще под действием… так и что с этими скандарунами?
— Да ничего, кроме того, что я их видел здесь, в — Белграде, в крепости. Там, наверху, рядом с цистерной есть голубятня.
— Значит, ты говоришь, их использует турецкая армия?
— До сих пор в христианских руках я их не видел.
— Хорошо, хорошо. Отлично. А теперь ступай назад.
И я направился к хижине. Никто пока еще не вставал, и я смог незаметно вернуться на свое место.
В конечном счете, мое бдение оказалось небесполезным. Довольный, я накрылся с головой. И проспал до первых петухов, кто только их, поганых, выдумал!
4.
Барон очнулся, к нему вернулась способность отдавать приказания, и он начал пользоваться ею в полную силу, требуя от слуг как можно скорее собираться в дорогу. Как будто мы куда-то опаздывали. Слуги растерялись, они всегда теряются, когда им приказывают что-нибудь делать, они то и дело сталкивались друг с другом, роняли вещи. Во всем этом вообще не было бы ничего страшного — в конце концов, к бестолковой прислуге мы все привыкли, — если бы не одна действительно несчастливая случайность: по чьей-то неловкости перевернулся шкафчик, в котором находились банки с китайскими специями.
А вся их кухня строится на специях. Специях и мелко нарезанном мясе. Обычным людям китайцы нож в руки не дают. Мясо должно быть заранее мелко нарезано. Граф Шметау все знал об этом, а китайские императоры веками следили за тем, чтобы для их подданных мясо было нарезано загодя, благодаря чему удавалось предотвращать такие позорные события, которые имели место в Англии и Голландии, а теперь, можем добавить, и во Франции. С такой системой правления мог совладать только тот, кто отменил бы мясо совсем или повелел бы резать его еще мельче. Но разумеется, добавлял тут Шметау, китайцы готовят еду для каждого отдельно, у них нет больших котлов и сковород, каждый китаец знает — то, что он ест, приготовлено именно для него, и это помогает ему не думать о том, что мясо было нарезано заранее.
С другой стороны, такой народ, как сербы, из всех столовых приборов знаком только с ножом, и каждый им режет что-то свое. При этом постольку, поскольку едят они все из одного котла (в отличие от китайцев), все хватают сколько сумеют, и никто не знает, что предназначено именно ему. Естественно, делал вывод Шметау, у сербов разумные власти должны были бы обещать народу или ножи, или котлы большего размера.
Но, продолжал Шметау, несмотря на это, у сербов и китайцев есть нечто общее, а именно — понимание того, что властители оценивают жизнь каждого из них дешевле, чем зерно гнилой фасоли, ввиду чего и они сами ценят свою жизнь так же низко. Но объяснить это с помощью столовых приборов и кулинарии он не умел.
Однако я все это рассказываю не из-за сербов, и уж тем более не из-за китайцев, а из-за того, что Шметау страшно разъярился, когда рассыпались специи. Он кричал, бил слуг, проклинал их самыми страшными проклятиями, плакал, рвал на себе волосы, падал на колени, прыгал, бегал вокруг нас, снова кричал, проклинал и раскачивался, стоя на месте. Но отвратительным казалось вовсе не его безумство из-за такой глупости, как специи, отвратительной была пропасть между его холодной реакцией на смерть Радецкого и душераздирающими страданиями по поводу погибших китайских специй, которая выглядела еще более глубокой ввиду короткого промежутка времени между двумя этими событиями.
В последнем акте трагедии Шметау посыпал себя специями и завывал, что все потеряно. После того как он вытряс на себя, пожалуй, все, что было, он вдруг повернулся ко мне и сообщил назидательным тоном:
— Это хорошо. Хорошо, что так случилось. Теперь я наконец понял, — тут он вскочил на ноги (до этого момента он стоял на коленях) и, направившись в мою сторону, сказал: — Господь дает и берет. А мы отвергаем и получаем. Мы должны уметь отвергать, чтобы нас не завалило дерьмом. Не так ли?
Я растерянно подтвердила, что это так.
— В городе есть особые люди, которые чистят, метут и выносят дерьмо, а еще там есть и канализация. Не так ли? А на селе всего этого нет. Дерьмо там становится удобрением. Так. Согласитесь, герцогиня, нельзя любить всех, кого вы когда-то любили. И чувствовать все, что вы когда-то чувствовали. Нужно наводить чистоту. Уничтожать. Поэтому город находится в состоянии равновесия: божественное место, окруженное и защищенное крепостными стенами от остатка мира, то есть ада. А мы сейчас находимся именно в остатке.
— Вы хотите… сказать, — я подбирала слова, — что Бог нас… покинул.
Он резко повернулся ко мне спиной, словно давая понять, что в собеседнике больше не нуждается, и, продолжая говорить, направился в сторону леса:
— Есть и другие. Ха, ха, ха.
И исчез в лесу.
Когда я сейчас думаю о Шметау, то прихожу к выводу, что он был одним из тех людей, которые не в состоянии мириться с несовершенством в чем-либо, а особенно в самом важном — в жизни. Ему попросту не хватало лени. Потому что лень, с одной стороны, и относительная тупость ума и сердца — с другой, необходимы для выживания, точнее для счастья. Для большинства людей достижение счастья в жизни это естественная и в каком-то смысле врожденная способность, о которой они не должны размышлять и которой, соответственно, им не нужно учиться. А все, чему мы должны учиться, можно сразу подвергнуть сомнению, потому что неизвестно, как это будет выучено — и из-за плохих учителей, и из-за плохих книг, и из-за ленивых и глупых учеников, то есть нас самих. Или, и это самое худшее, из-за совершенно неправильной системы образования. Учиться счастью, когда вы по той или иной причине его потеряли, это трудный путь и шансов на успех мало.
Я уже чувствовала себя усталой. Утро только началось. Но меня ни на мгновение не оставляли в покое. С многочисленными и даже избыточными поклонами подошел барон Шмидлин и спросил, не хочу ли я вместе с остальными пойти посмотреть на старуху.