— Хорошо.
— А то мне тут маякнули, что они продолжают копать. Ментам названивают, запросы запрашивают.
— Сделаю.
Все-таки пришлось идти с ним до вагона.
Дорожная сумка мягко строчила колесиками по плитке «Роза ветров», уложенной в прошлом году. Проводницы в эффектной светло-голубой форме. Отбывающие, провожающие. Курильщики жадно тянули последние перед отправкой сигареты — последние, которые будут выкурены на свежем воздухе, а не в задраенном дергающемся тамбуре, где сквозь прожаренный туман проступают лица собратьев по вредной привычке, которым нужно покурить непременно сейчас, вместе с тобой, будто нельзя подождать пять минут. Топилин вдруг вспомнил про Аркашу Сухова — «двор и тротуар — цена?». Но заговорить о нем было все равно что лизнуть плитку у себя под ногами.
Доверенность на продажу давно лежала в машине, в юстиции была найдена и предупреждена нужная барышня — чтобы приняла быстро и культурно.
Анна согласилась осмотреть квартиру в пятницу, в обеденный перерыв.
Оба старательно выдерживали отстраненный тон. Дескать, это другое. Вообще не с нами — в параллельном мире с параллельными людьми.
В пятницу в час дня Топилин забрал Анну от ворот «Марфы» и повез смотреть элитный стройвариант, который должен был отойти ей по условиям мирового соглашения. В машине попытался вести разговоры о меняющемся климате, о пробках, о бездарно организованном в Любореченске движении. Молчала, потом положила ему руку на колено: «Не надо, Саша, чего уж…»
Никак не мог сладить с дверью. Собрался звать на помощь маляров из соседней квартиры, которые с оглушительным шорохом шкурили потолок, утопая в гипсовом облаке. В последний момент передумал. Накинулся с ожесточением.
— Сейчас… заедает, зараза…
Анна стояла возле лифтов, внимательно наблюдая, как Топилин терзает дверь. Ключ проворачивался, язычок втягивался, но, видимо, не до конца. Оставались какие-то миллиметры, но держали намертво. Крутанул ключ, одновременно придавив дверь коленом. Открылась.
— Готово.
Анна успела выйти на лоджию, соединяющую лифтовую площадку с подъездной лестницей. Пошел к ней.
— Открыл. Можно заходить.
Кивнула, но с места не сдвинулась.
Внизу рабочие разравнивали граблями будущий газон. Овощные ларьки, парикмахерская, аптека. У фонтана перед Дворцом пионеров собачники выгуливали своих питомцев. Дальше, за хрущевками, — цеха ликеро-водочного завода, через несколько кварталов — руины неработающей котельной.
— Покурим?
Топилин подкурил и протянул ей зажженную сигарету.
— Никогда не бывала на таком высоком этаже, — сказала Анна, разглядывая крыши.
— И как? — поинтересовался Топилин.
— Высоко.
Закурил сам. Угадать, о чем она думает, Топилин не пытался. Тем более спрашивать. Лучше не лезть. Все ненадежно.
Под самым домом с громким шипением тормозов маневрировал самосвал, приехавший за строительным мусором. Докурив, Топилин вынул карманную пепельницу, стилизованную под очечник, раскрыл.
— Бросай.
Разобравшись с окурками, протянул Анне пакетик с влажными салфетками. Она рассмеялась:
— Ты прям как Филеас Фогг.
Вытерли руки, отправили салфетки к окуркам.
Анна вернулась в подъезд, двинулась в сторону своей новой квартиры.
— Прихожая двенадцать метров. Тут вот, слева, напрашивается шкаф-купе, — рассказывал Топилин, следуя за Анной по бетонному коробу. — Стяжка, как видишь, уже есть, стены оштукатурены. Неплохо причем. Сам в первый раз здесь.
Пройдя прихожую, Анна остановилась перед кухней. Топилин решил: пытается представить квартиру, которая вылупится из бетона и штукатурки. Здесь, стало быть, кухня — стол, стены теплого оттенка, магнитики на холодильнике, облака в окне… здесь — спальня… большая кровать… Топилин смотрел ей в спину, в ее голубую джинсовку, и с обстоятельностью бывалого риелтора расписывал достоинства жилья.
— Кухня пять на четыре. Удобно. Потолки три метра. Кладовка. Примыкает к ванной, так что можно туда стиралку убрать. Очень удобно.
Развернулась к нему лицом.
Топилин отвел взгляд и продолжил:
— Комната налево — двадцать два, направо — восемнадцать.
Обратно гнал как ненормальный. Проскакивал на красный, моргая фарами, выдавливал с полосы каждого, кто мешал. Перерыв у Анны заканчивался, нужно было успеть. Но главное, пока он так гонит — можно молчать.
Вечером я вернулся с занятий домой и впервые увидел, как выглядит взбешенный отец. Меряя быстрым шагом гостиную, подергивая низко наклоненной головой — будто бодал сгустки воздуха, мешавшие пройти, — он не ответил на мое приветствие.
— Что-то случилось?
Отец остановился, навел на меня лихорадочный взгляд. Видно было, что изо всех сил старается держать себя в руках. Открыл рот с таким видом, будто собирался рассказать мне всё спокойно и подробно, и застыл так, с открытым ртом, немой, меняющийся в лице.
— Нет, это же черт знает что! — закричал наконец. — Это же… беспредел!
Он убежал в мансарду, а я огорошенный уселся на диван и раскрыл попавшийся под руку сборник рубаи. Отец вышагивал наверху, я цеплялся за Омара Хайяма. Примерно через час слепого блуждания по строчкам, проголодавшись, я отправился на кухню. На столе лежала записка, написанная маминой рукой: «Уехала в Долгопрудное за Зиной. Зина сломала ногу. Будет жить у нас. В холодильнике вареные сардельки». Почему-то именно ритм этой записки — рваный и сбивчивый, навевающий ассоциации с грубым заедающим механизмом — передал мне отцовский испуг. С изумлением я понял, что боюсь и не желаю маминого возвращения.
«Смесил-слепил меня Господь. А я при чем?» — завертелась в голове единственная запомнившаяся строчка.
— И что теперь? — спросил я записку, стол, стул, темное окно, баночки с крупами, шкафчики на стенах, двухкамерный холодильник ЗИЛ.
Появился отец. Одетый. В руке щекастый рыжий портфель, подаренный мамой. Папа подошел ко мне и остановился как-то внезапно, будто заметил преграду в последний момент.
— Это невозможно, — буркнул он в пол и пошел к выходу.
В дверях, застегивая пиджак, сказал:
— Я в больнице. Не знаю, когда буду, — пожал плечами и добавил тоном скорей вопросительным: — Завтра… — и снова сорвался на крик: — Не знаю!
Я впервые остался в столь позднее время один. Я стал ждать.
До сих пор всё улаживалось, уладится и теперь.
Ждать пришлось долго. Переулок ворочался во сне, то потрескивая сучьями, то покашливая из темноты. Я успел доделать одно из скучных заданий — акварельный рисунок греческой колонны. Читать больше не пытался.
Уселся на диван, потом прилег. Слушая бесконечную считалку ходиков, я уснул, а когда проснулся, в открытых окнах сверкало и щебетало утро. Я полежал немного, покрутил в памяти странную вчерашнюю новость и услышал, как во дворе отрывисто крякнули ворота.
Выскочил во двор и увидел ее. Поддерживаемая под руку мамой, она только что шагнула во двор. Образ Зинаиды, который подсовывала мне застигнутая врасплох память, не совпадал с действительностью. В бесцеремонном утреннем свете перемены, произошедшие с ней после приступа и жизни в Долгопрудном, кололи глаз. Она была как разорванная на клочки и неумело склеенная фотография. Правая ступня Зинаиды была уложена на гипсовую лонгету. Она стояла, перенеся вес на здоровую ногу, и рассматривала дом. Мне показалось, искала в окнах силуэт отца.
— Здравствуйте, — сказал я.
Зинаида несколько раз кивнула. Мама почему-то со мной не поздоровалась, совсем как папа вечером.
— Проходи, — сказала мама и повела ее к дому.
Они оказались в точности одного роста. Зинаида тяжело заваливалась на загипсованную ногу, прижимаясь к маме плечом, их головы при каждом шаге почти смыкались и через мгновение расходились — и, отклонившись на равные углы, начинали движение навстречу… монотонно, четко, как бы повторяя и продолжая механический текст записки: «Приехала из Долгопрудного с Зиной. Зина сломала ногу. Будет жить у нас. В холодильнике сардельки нашли?»
Они проследовали в дом, даже не взглянув на меня. Будто я не успел еще проявиться в этой новой реальности, переехавшей в наш дом из больничных палат, в которые меня не пустил однажды долгопрудненский главврач. Какое-то время я стоял в прихожей, слушая, как за моей спиной стихают Зинаидины шаги: короткий стук левой, длинный шарк правой, короткий стук левой, длинный шарк правой. На линолеуме после нее оставался прочерчен белёсый пунктир.
Мама с Зинаидой зашли в кладовку между моей комнатой и кухней. До сих пор кладовка оставалась необжитой ввиду своей ненужности: хранить в ней было нечего. Она и располагалась сбоку припеку, и пахла так, будто не была полноценной частью жилища — камнем, деревом. Там стояла лишь старая металлическая кровать с облезлыми золочеными шишечками, под которой зарастали паутиной пустые трехлитровые банки.