«На седьмую ночь гиена вернулась и стала снова кричать в полях. Маленький светловолосый мальчик, решив, что это зовет его мертвый отец, поддался соблазну, выбрался из материнской постели и вышел, не открывая глаз, в одной белой ночной рубашке».
Три дня спустя его маленькое тело с разбитым затылком было найдено в русле пересохшего ручья, под высокой пальмой. Старый Зайцер, отправившийся на одну из своих задумчивых прогулок, обнаружил мертвого ребенка под знакомым, проклятым зеленым покрывалом трупных мух. Он тотчас бросился созывать отцов-основателей по всей Долине.
Пинес, который никогда не принадлежал к числу «проворных и храбрых»[87], стоял перед открытой могилой возле маленького гробика и от нашего общего имени клялся отомстить гиене.
«Она неспроста нападает на самых маленьких и слабых из нас, — разъяснял он скорбящим. — Гиена — это сомнение и отчаяние, это отрава неверия и утрата ясности зрения, и мы должны крепить свои руки и сердца и продолжать сажать, и строить, и сеять, и поливать, и тогда «сеявшие со слезами будут пожинать с радостию» и «с плачем несущий семена возвратится с радостию, неся снопы свои»[88].
Паника охватила Долину. Разбитый затылок и разорванная грудная клетка маленького сиротки вселили ужас во все людские сердца. Дети больше не выходили по ночам закрывать поливалки, их не посылали проверить, закрыты ли ворота коровника. Но весна продолжала свое наступление.
«Прошло немного времени, и воспоминание о погибшем мальчике осело еще одной болью на дно человеческой памяти. Как и жертвы малярии и погибшие на дорогах, как и самоубийцы и сбившиеся с правильного пути, он тоже стал просто именем в книгах наших деревень, фотографией в черной рамке на стенах учительских комнат. Я смотрел в это маленькое личико и проклинал в глубине души».
Под жарким весенним солнцем земля высохла и потрескалась, стебли злаков пожелтели, и молотилка «Маршалл» снова появилась на полях. Благословенным был тот год, «как будто земля хотела от нас искупительной жертвы». Биньямин приходил помогать нам, когда кончал свою работу у Рылова, и моя мать носила ему еду в поле, не переставала насмехаться над его белой кожей, которая покрывалась пузырями на солнце, путала его сзади змеиным шипеньем, подставляла ему ножку среди снопов и боролась с ним в удушающей пыли половы, которая выбеливала их лица и одежду.
В доме Миркина готовились к двойной свадьбе — Биньямина с Эстер и Авраама с Ривкой. Никто не догадывался, какие хитроумные засады готовит нам время и какие зловонные клубни вызревают в тайниках его комковатых глубин. Смерть моих родителей, исчезновение Эфраима и Жана Вальжана, ужасный конец Зайцера, «Кладбище пионеров» — все это не проступало даже крохотной тучкой на горизонте. Пинес и Циркин сочинили небольшое и смешное представление с музыкой, посвященное истории сеновала со времен Боаза и Рут[89] и до наших дней. Соседки вызвались приготовить угощение, а Комитет проследил, чтобы столы были расставлены в нужном порядке и покрыты чистыми скатертями.
Две хупы[90] были поставлены возле фигового дерева и оливы в «миркинском саду». Со всей Страны собрались дедушкины и бабушкины друзья. Они весело обнимались и громко топали ногами, вминая податливую землю. Их пальцы были давно уже скрючены от мотыги и коровьих сосков, многие облысели, и все они вынимали очки из карманов белоснежных рубах, когда хотели прочесть приглашение.
«Плечи — плечи, которые держат на себе целый народ, — уже слегка согнулись, — сказал Элиезер Либерзон, — но огонь — огонь в глазах — все еще горит». Вожди Движения явились тоже. «Когда «Трудовая бригада имени Фейги» в один день женит сына и выдает замуж дочь, даже бездельники, которые вместо работы ездили на конгрессы, понимали, что им лучше появиться на этом празднике».
Первые сыновья со всей Страны тоже пришли на свадьбу Миркиных. Они стояли отдельной группой, и это было волнующее зрелище. Среди них были командиры и учителя, секретари кибуцев и мошавов, изобретатели новых сельскохозяйственных машин и мыслители, «и у всех был одинаковый чистый взгляд и гордо выпрямленная спина», — как сказал Пинес.
Серьезный, пытливый, молчаливый и сдержанный, в синих штанах и белой рубахе, стоял мой дядя под балдахином своей хупы. Все смотрели на него и вспоминали слова Либерзона: «Он, как косточка маслины, которая может годами лежать в своей кожице, пока не прорвется и прорастет». Гости двойной свадьбы смотрели на Авраама, выискивая следы того обетования, что еще не свершилось. Ривка, дочь шорника Танхума Пекера, стояла рядом с ним. Облако зависти к свадебному платью Эстер омрачало ее лицо. Ее отец, принявший внутрь почтенную емкость, расхаживал среди собравшихся, сверкая скрипучими, резко пахнущими сапогами, и с тоской вспоминал разнузданные оргии российских кавалерийских офицеров и тех молодых поварих и служанок, с которыми он развлекался в кладовках и чуланах, на грудах копченых окороков и бутылок в соломенной оплетке. Его колени были полусогнуты, как у кавалериста, Пекер цокал губами армейским лошадям, которых только он один здесь и помнил, и лицо его багровело от гордости и тоски.
Под вторым балдахином стояла смеющаяся Эстер. Она то и дело кружилась на месте, и тогда ее баварское свадебное платье взметалось вверх, как блюдо, наполненное белой пеной. Далеко оттуда, в эвкалиптовой роще, меж влажными высокими стволами, ползал Даниэль Либерзон, не помня себя от боли. Горло его уже пересохло от рыданий, из него вырывались только хрипы. За неделю до этого он получил от Комитета задание вспахать участок в несколько тысяч дунамов[91]. Циркин и Либерзон решили использовать этот случай для невиданной последней атаки. По их указаниям Даниэль пропахал на сжатом поле имя своей возлюбленной. Буквы имени «Эстер», размером километр на километр, прочерченные сочным цветом коричневой борозды, резко выступали на соломенно-желтом фоне стерни. Но люди, стоящие на земле, не имеют достаточной высоты зрения, и потому они не могли различить отчаянные борозды любви Даниэля. Никто не обратил на них внимания, кроме разве что нескольких британских пилотов, которым довелось пролетать над этим полем, «но эти не знали иврита».
«А отец?»
«Биньямин всем улыбался, но молчал, потому что его отец и мать не удостоились побывать на свадьбе своего сына».
«А когда церемония и представление закончились, было расчищено место для свадебного танца двух пар, и тогда Циркин ударил по струнам, и твой отец и мой сын Эфраим в обнимку вступили в круг и протанцевали вальс. Тоня Рылова чуть не лопнула, а вся деревня валялась на земле от смеха».
«А потом?»
«Началась следующая война, Малыш, и Эфраим ушел».
Дедушка чуял, что беда близка, и привел Эфраима в сад, надеясь увлечь его своими новыми замыслами. «Смотри, вот груши и яблоки, — объяснял он ему, как много лет спустя объяснял и мне. — Они вырастают чаще всего на специальных веточках. Вот эти короткие отростки дают плоды год за годом, и их нельзя ни за что срезать. А рядом с ними, — показывал он, — поднимаются ветки, высокие и прямые, которые растут очень быстро, но дают редкие, считанные плоды. Специалисты полагают, что эти бесплодные ветви лучше отсекать. Но их можно сохранить, только отвести от ствола наружу, а затем изогнуть и привязать конец тонким шпагатом к основанию, так что они станут похожи на натянутый лук». В деревне все изумлялись, сколько плодов приносят потом такие привязанные ветви. «Он придумал это еще в свои первые годы в Стране, — с восхищением рассказывал мне Пинес. — Он открыл, что можно обуздать и запрячь в работу не только лошадей и людей, но также плодовые деревья».
Несколько лет спустя, когда в деревню пожаловал объездной инструктор по садоводству и стал взволнованно учить мошавников сгибанию ветвей по «американскому методу Колдуэлла», ему сказали, что у нас этот метод применяют давным-давно, разве что не называют его разными напыщенными именами. Более того, по методу Миркина согнутым ветвям время от времени дают ненадолго распрямиться, и эта доброжелательная поблажка еще больше увеличивает их плодоносность.
Но Эфраима не интересовали плодовые деревья. Он был так напряжен, что трепет то и дело пробегал по его телу, как дрожь по коже породистой лошади. Каждый вечер он приходил во времянку Биньямина и Эстер, где висела большая карта, и они старательно передвигали по ней флажки и булавки.
Из деревни один за другим исчезали мобилизованные мужчины. Первыми ушли деревенские кузнецы, братья Гольдманы. С самого основания деревни они подковывали наших рабочих лошадей и так закаляли наконечники кирок и острия лемехов, что те никогда не ломались. «Как Иахин и Воаз[92], стояли они над огнем: багровое пламя отсвечивает на груди, «левая рука протянута к тискам, правая к молоту труженика»[93].