«Раздень девчонку!»
Унтер-офицер в недоумении поглядел на него.
«Раздень девчонку! — грубо заорал поручик. — Болгарского языка не понимаешь?»
Унтер-офицер разорвал на сестре одежду, и она осталась совсем нагая среди нас и солдат. Поручик Йорданов скомандовал, и колонна снова двинулась вперед. Луна безжалостно светила, заливая все вокруг мертвенной белизной. Я старался не глядеть на сестру, которая с окаменевшим лицом шла рядом с нами, неподвижно глядя перед собой. Я видел отчаяние на лице отца, слезы в глазах младшего брата, тяжелую походку подкошенного горем старшего брата и тоже плакал.
Плечи у меня вздрагивали, я спотыкался на каждом шагу и еле волочил ноги. Я чувствовал, что солдаты все плотнее обступают нас; все ближе становится их прерывистое дыхание, сопение, судорожные, сухие глотки в горле. В те ужасные минуты мне казалось, что мы окружены не людьми, а хищниками, которые, как шакалы, урчат и щелкают зубами, готовые в любой миг остервенело наброситься на сестру.
Строй нарушился, тяжелые сапоги беспорядочно топали по твердой земле, солдаты шли не в ногу. Они молчали, и мы двигались, как бездушная темная волна. Впереди всех бесшумно шагала к свежевыкопанной могиле наша сестра. Она была белее снега. Я видел, как дрожат ее плечи, но понимал, что дрожит она не от страха, а от стыда перед своим старым отцом и братьями. Стыд подгонял ее, и она спешила, словно стараясь обогнать нас на пути к близкой смерти. А вместе с нею спешила, едва переводя дух, и темная свора солдат.
«Сестренка! — глухо выдавил сквозь слезы мой брат учитель. — Выше голову, сестренка!..»
Она ничего не ответила.
«Сестренка, никто не в силах унизить нас! — тихо продолжал он. — Пойми, никто… никто!»
Но она молчала.
«Если коммунист даст унизить себя, он перестает быть коммунистом! — говорил срывающимся голосом брат. — Вот почему поручик и задумал все это, пойми!»
«Поняла!» — сказала сестра сквозь зубы.
Я снова посмотрел на нее. Она подняла голову, ступала увереннее и тверже. В этот миг она показалась мне необыкновенной красавицей, какую и во сне не увидишь. И мне уже не было стыдно глядеть на нее. Я гордился ею и втайне немного гордился даже собою. «Ведь это моя сестра, — думал я, — моя родная сестра! Ее плоть — моя плоть, ее кровь — моя кровь, ее душа — моя душа. И она и мы, братья, — ветви одного дерева, мы единое целое, которого никому не нарушить».
«Стой!» — скомандовал поручик.
Мы пришли. Перед нами зияла большая черная яма — наша общая могила. Земля, тощая и глинистая, ощерилась зловещими крупными комьями, белыми под светом луны.
«Отступить на десять шагов!» — скомандовал офицер солдатам.
Солдаты отошли. Поручик приблизился, оглядел нас с мрачным видом. Лицо его было бледно, губы плотно сжаты. Теперь он уже не казался таким сильным и уверенным, как там, у себя в комнате. Голос его звучал приглушенно.
«Еще раз повторяю мое предложение! — скороговоркой сказал он. — Клянусь, что сдержу свое обещание!»
«Пошел прочь, собака! — крикнула сестра. — Лучше брось меня солдатам!..»
Он упорно глядел на нее, но она даже не пыталась отвернуться.
«Хорошо! — сказал офицер. — Вы сами решили свою участь!»
Нас поставили на краю ямы. Поручик резко скомандовал, и солдаты примкнули штыки. Только тогда мы поняли страшный замысел — умертвить нас не пулями, а холодными лезвиями штыков.
Унтер-офицер стоял с краю шеренги. Лицо его потемнело от волнения. Прямо перед собой я видел широко открытые, испуганные глаза солдат. Винтовки дрожали у них в руках. Они смотрели на нас — на маленькую кучку людей, которые, взявшись за руки, с поднятыми головами стояли на краю могилы; они смотрели на голую девушку, которая не боялась и не стыдилась их; они видели наши сжатые губы и устремленные на них глаза. Может быть, только в тот миг они и поняли, как мы сильны, как велико и бессмертно наше дело. И может быть, впервые подумали, что когда-нибудь им придется держать за нас ответ перед народом. Из волчьей стаи они превратились в овечье стадо. Единственное, что их еще сплачивало, — страшная, освященная веками воля командира.
Поручик Йорданов стоял в нескольких шагах от солдат и курил. Вспыхивал огонек сигареты, поблескивали в ярком лунном свете лаковые офицерские сапоги. Может быть, он ждал от нас какого-нибудь последнего слова? Или просто хотел продлить наши предсмертные муки?
«Да здравствует советская Болгария!» — крикнул мой брат учитель.
«Коли!» — отрывисто приказал поручик.
Лес штыков двинулся на нас. Они подходили все ближе и ближе, блеск металла становился ослепительнее и ужаснее, но я все еще не мог поверить, что это конец: так сильно было во мне желание жить. И только когда первый штык вонзился мне в грудь, я понял, что все кончено…
Печатник горестно покачал головой, поглядел на своих спутников и продолжал совсем тихо:
— Не буду вам рассказывать, как я очнулся в могиле, засыпанный землей… Того, кто пережил такой ужас и не сошел с ума, уже ничем не запугать… Когда я выкарабкался наружу, у меня еще оставались силы… Я был молод и, как оказалось после, потерял не очень много крови… На мне была узкая, плотно прилегавшая к телу охотничья курточка из оленьей кожи… Крепкая дубленая кожа смягчила удары, поэтому ни один штык не вошел глубоко и чудом не задел ни одной жизненной артерии. Кроме того, туго застегнутая куртка задержала кровотечение. Только пройдя несколько сот метров, я почувствовал, что из ран хлынула кровь. На пути мне попалась горная речка, не широкая, но быстрая и глубокая… Я падал и вставал, я разбил зубы о скользкие речные камни, но все же выбрался на берег… Силы мои совсем иссякли: идти я уже не мог, пришлось ползти… Так я полз несколько часов, пока наконец не потерял сознание… Меня подобрал один наш товарищ из деревни, привел к себе домой, ходил за мной, пока я не выздоровел… Впрочем, это тоже целая история, о ней я расскажу вам как-нибудь в другой раз.
Печатник умолк. Все в лодке словно замерли, никто не шевельнулся, не поднял головы. Неподвижна и нема была и синяя ширь вокруг, гладкая и блестящая, как зеркало. Море будто уснуло навеки, будто навеки смирилась неукротимая стихия.
В мертвенной неподвижности знойного летнего дня только сердца людей были живы, только они любили и ненавидели, разочаровывались и снова преисполнялись неугасимыми надеждами…
Сердца, которые умирают последними.
7
В ту ночь никто не мог заснуть. Лишь прикорнувший у мотора Ставрос чутко, как кошка, дремал, готовый вскочить при малейшим шорохе. Странная нервозность охватила всех. Казалось, лодка заплыла в какое-то безбрежное, наэлектризованное пространство и вот-вот полыхнет гигантская ослепительная молния.
Никому не давала заснуть безотчетная тревога.
Не слышно и не видно было моря. Словно превратившись в бескрайнюю массу густой, застывающей лавы, оно не выдавало себя ни шумом, ни веянием ветерка, ни всплеском волны. И лодка застыла на месте.
Стало так жарко и душно, будто эта остывающая лава исходила последним, самым губительным жаром.
Уже совсем стемнело. Час назад низко на западе зажглась вечерняя звезда, крупная и яркая, как сигнальный огонь затерявшегося в море корабля. Едва она спустилась к горизонту, как по воде пролегла тоненькая лучистая дорожка, оттенившая кусочек невидимого ранее горизонта. Затем звезда исчезла за кромкой моря, небо слилось с водой, и полный мрак плотно обступил лодку.
Изможденные люди валялись на дне лодки и на скамейках, обливаясь потом, отнимающим у тела последнюю влагу.
Одному только далматинцу пришлось в своей жизни испытать столь изнурительную ночную духоту. Это было далеко на юге, когда он плыл на торговом пароходе к восточному берегу Африки, в Могадишо. Была середина сентября, и днем и ночью стояла невыносимая жара, особенно тяжкая при переходе через Красное море. Днем Милутин глаз не мог оторвать от призрачных африканских гор — красноватых, мертвых, без единого зеленого стебля. Никогда до тех пор не встречал он таких жутких, безлюдных гор, такого нагромождения скал и осыпей, стеной поднимающихся от самого берега. Ни зыби на море, ни ветерка в воздухе. С острых гребней гор по склонам и голым каменистым долинам волнами расплывался раскаленный, словно из жаровни, воздух, опалявший все живое. Но внизу, в теплом море, кипела жизнь. В воздухе, над водой, серебряными стрелами проносились летучие рыбы, в кильватере мелькали острые плавники акул. Иногда попадались целые стаи дельфинов, которые мчались, как торпеды, перед рассекающим воду острым носом корабля. Милутин часами стоял на палубе и не мог насмотреться на эти безжизненные берега. В нем проснулась морская душа его прадедов, исходивших на своих утлых корабликах все южные моря.