Арон замолчал, уставившись в огонь. Через какое-то время Инна осторожно коснулась его руки.
— Продолжай, — прошептала она.
Арон повернулся и посмотрел на ее лицо, ища что-нибудь, за что можно было зацепиться взглядом.
— Я побежал к морю, к лодке, пригибаясь, чтобы никто меня не видел. Отвязал лодку и поплыл на запад, прочь от островов, прочь от людских глаз, прочь от криков матери и от пожара. Сперва я греб, не останавливаясь, пока не выплыл в открытое море и Мичинес в дыму и огне не исчез из видимости. Потом я убрал парус, оставив лодку дрейфовать. Я решил умереть. Чувство вины было настолько сильным, что я думал, оно одно убьет меня. Наверно, лодка дрейфовала целые сутки, а наутро меня разбудили крики. Открыв глаза, я увидел рядом корабль, и с палубы люди что-то кричали мне. Лежа на дне лодки, я думал: нет, я не хочу, чтобы меня спасали, не хочу жить. Мне не хотелось, чтобы люди меня видели, не хотелось, чтобы они меня узнавали, трогали меня. Мне хотелось пройти с мешком на голове всю дорогу до виселицы и чтобы никто не сказал мне ни слова, не удостоил меня взглядом, не коснулся меня рукой. Но они притянули лодку к борту, и матросы подняли меня на палубу. Я не понял, что мне говорили, потому что они разговаривали по-английски. Корабль шел из Шотландии. Понял только, что они везут уголь в Исландию. Я был болен и все плавание пролежал в забытьи. Когда мы вошли в порт Рейкьявика, от меня остались только кожа да кости. Я был похож на тень. Прибыв на место, шотландцы оставили меня вместе с лодкой, которую весь путь тащили на буксире, в гавани. Я выжил. Жизнь стала моим наказанием за то, что я совершил. Так мне тогда казалось.
— Значит, Арон не твое настоящее имя?
— Нет. И я не знаю, настоящая ли моя нынешняя жизнь. Я мог бы пойти в полицию, назвать свое имя и сказать, что я убийца, что я зарезал своего отчима ножом. Но я струсил, Инна. Я не мог оставаться тем, кем я был. Я боялся.
— Но ты рассказал все мне.
— Да. Теперь рассказал.
Самое сложное — это быть любимой. Не любить. Дети принимают любовь как воздух, как молоко. Но взрослые, взрослые научились бояться ясности, бояться наготы. Взрослый вдруг болезненно ощущает себя самого и задается вопросом: кто это осмеливается утверждать, что он меня любит? Кто это уверяет, что он знает меня настолько хорошо, чтобы любить?
Гораздо легче любить человека, изливать на него свою любовь, как воду из кувшина, кружка за кружкой, чем принимать любовь, наполняться любовью другого человека, чужого человека.
Я вижу себя спиной к плите. На часах два или три часа ночи. Шумит вытяжка. Из моих губ вырывается крик:
— Ты меня совсем не любишь!
Слова срываются с языка прежде, чем я успеваю подумать. Мысли зарываются глубже в темноту.
— Ты меня не понимаешь!
Это была одна из тех ночей, когда мы оказывались за пределами всех границ, когда мы превращались в насекомых, готовых убить друг друга. Я помню, как я, услышав свои слова, застыла перед ними. Я чувствовала, что схожу с ума, потому что ты меня не понимаешь, не видишь, какая я на самом деле, у тебя в голове был только образ, отдаленно напоминающий меня. В те ночи я стремилась доказать тебе, что ты лишился не какой-то ненужной вещи, нет, ты лишился самого прекрасного из миров, рухнувшего во мне, потому что ты его не знал, и, несмотря на это, сказал мне: «Я люблю тебя».
Под конец ты решил меня бросить. И я тебя за это не виню. Но мне не хотелось тебя отпускать. Во мне проснулась решимость, о которой я не подозревала все эти годы, проведенные рядом с тобой. Мы оба были повержены, разбиты, изранены. Ты планировал мою жизнь с детьми без тебя, говорил о переезде, о подходящем жилье. Мы даже съездили посмотреть дом, в котором ты не собирался жить, а только приходить в гости.
Однажды мы провели ночь в пустой комнате на матрасе. Ночью началась гроза. Молнии освещали рельсы на железной дороге поблизости. Ты был холоден со мной. Ты отталкивал меня. Не грубо — мягко. Строчными буквами, как сказали бы учителя в начальной школе. Мы обсуждали практические вопросы, пока стены дома сотрясал гром. Я делала вид, что меня устраивает перспектива жить одной с детьми в этом доме, — не хотела дразнить волков, голодных волков отчаяния, учуявших мой запах по твоим словам об ином будущем для нас. О том, что в этом доме я должна буду жить одна.
— Но ты же будешь иногда у нас ночевать?
— Да, по мере возможности.
Я старалась не вникать в твои планы на жизнь без меня. Я крепко держалась за свою решимость, не выпуская ее из рук.
И ты меня не бросил. И это произошло не просто так. Это было решением. Ты сказал мне «да». Я лежала обнаженная на диване. Твой взгляд был полон нежности, без острых углов. «Закрой глаза и лежи спокойно», — сказал ты.
И ты начал меня ласкать. Воздух в комнате был хрупким, как тонкий расписной фарфор, как легкие снежинки на черных ветках берез в морозный день. Мое наслаждение было красным и плотским, ты держал его в своих руках, пил его своим ртом, я растворилась в тебе, позволила себе, позволила тебе.
Я не собиралась этого рассказывать, но это связано с тем, что я говорила в те ночи. Связано с одиночеством. Я не знаю, что происходит, когда детство кусок за куском отваливается и исчезает. Когда целостный резиновый шар детства со временем лопается и другой воздух проникает внутрь, другое видение.
Словно человек перестает быть. И вместо этого начинает владеть тем человеком, которого он называет «Я» и которого он постоянно достраивает и расширяет. Такая другая личность бывает в ребенке, твердый решительный голос, который кричит: «Нет!», который бросается на пол и вопит: «Дура! Дура!»
Нет, я не это имею в виду. У ребенка тоже есть свое «Я», но не такое большое, не такое переполненное, не такое отягощенное памятью и прочей грязью. Оно еще не сочинило мир, полный ребусов и лабиринтов, не начало закрываться им как щитом. Иисус сказал: «Пустите детей приходить ко Мне и не препятствуйте им, ибо таковых есть Царство Божие». Я думаю, способность детей быть любимыми и есть пропуск в Царство Божие.
Способность принимать любовь, как принимают дождь, падающий с неба, позволять ему промочить тебя с головы до ног, хотя и не ты повернул кран.
Все наши годы вместе я боролась с любовью. Я билась и оборонялась. Ты должна доверять мне, говорил ты. Я же тебя люблю. Но для меня это было невыносимо. Я не верила, что смогу это вынести. Это было все равно что позволить моим огромным, красивым, хорошо устроенным городам затонуть, уйти под воду. После я спрашивала, где была рана, та смертельная рана, которую я так старалась защитить. И одновременно эта жажда, жажда иного сорта, жажда любви. Такая же простая, как день и ночь. Жажда любви.
Вначале, в пору первой влюбленности, все было просто. Я чувствовала себя любимой, наполненной до краев любовью и все равно желавшей еще больше любви. Мне кажется, что влюбленность похожа на эхо. Звук, отражающийся от скал, звонкий, ясный. Даже не верится, что ты слышишь свой собственный голос.
Дети целостны, потому что их мир им не с чем сравнивать. Они не могут укрыться ни от любви, ни от жестокости. Все есть, как оно есть, и не может стать другим. Рай тоже был и добрым, и жестоким, просто его не с чем было сравнивать.
Чтобы быть любимой, нужно смирение. Не подчинение, а смирение, мягкость, чтобы соприкоснуться с чужим, что не ты сам, и позволить ему наполнить себя до краев. Склониться, отвести взгляд, уступить другому человеку.
Я не знаю, что привело меня сюда. Был ли это ты или Инна, что лежит там на улице. Или меня позвали сюда горы, как русалки заманивают своих жертв в болото. Меня заколдовали? Приворожили? Я попалась в их сети? Странно, но я не чувствую страха, не чувствую тревоги. Мне кажется, я должна остаться здесь еще на какое-то время, переходное время, подкладывая дров в Иннин очаг и питаясь картошкой. Во мне есть какая-то осторожность, на границе между тревогой и паникой. Она присутствует и в Инне, она часть нашей встречи. И ты. Ты тоже. Это я отступила в сторону, вышла из картины. На время.
Наконец Кновелю представился шанс увидеть Арона. Инне нужно было помочь управиться с сеном, и Арон пообещал прийти. Старик сказал, что хочет на него посмотреть. Так Арон оказался в спальне перед кроватью, застеленной сеном. Глаза пытались привыкнуть к темноте после яркого солнца на улице. И Арон был рад этой передышке, потому что взгляд старика был полон откровенной ненависти.
— Так это ты. — Вот и все, что он сказал.
Арон еще потоптался на месте, пробормотав несколько вежливых фраз, а потом появилась Инна и увела его из спальни. Нужно было приниматься за работу. Это Кновель настоял на том, чтобы увидеть Арона, Инне этого не хотелось. Она оставила его наедине с отцом, ей было не под силу видеть, как соприкасаются миры, которым не следовало соприкасаться.