— Так это ты. — Вот и все, что он сказал.
Арон еще потоптался на месте, пробормотав несколько вежливых фраз, а потом появилась Инна и увела его из спальни. Нужно было приниматься за работу. Это Кновель настоял на том, чтобы увидеть Арона, Инне этого не хотелось. Она оставила его наедине с отцом, ей было не под силу видеть, как соприкасаются миры, которым не следовало соприкасаться.
Когда лето закончилось и Арон уехал вместе с лошадьми, у Кновеля было о чем подумать. Инна видела, что он что-то замышляет, но продолжала обращаться с ним как с мебелью или, скорее, как с пустым местом. Без страха, без волнения…
— Ешь кашу!
Она старалась говорить почти равнодушно. Как будто Кновеля нет. Ничего не знать, ничего не чувствовать. Но у Кновеля было много времени подумать, пока он лежал в постели без движения. От его внимания ничего не ускользало. Цепкими пальцами он хватался за все, что мог. У него было время потренироваться. Много времени. Сначала он тренировался лежа: вытягивал ноги, выгибал спину, проверял мускулы. Поднимал одну ногу, потом другую. Приподнимал ягодицы. Медленно, осторожно. Все лето, осень и зиму — долгими бессонными ночами — он незаметно для Инны, беззвучно делал упражнения.
Кновель хотел подняться. Подняться и отомстить жизни и всем тем силам, которые пытались его сломать. Упавшее дерево, смерть Хильмы, вся та дьявольщина, которая творилась с ним все эти годы. Но он выжил и теперь не собирался позволить жизни добить его: это право было только у смерти. И, лежа на сене, Кновель понял, что это не смерть, а жизнь зовет его. И тогда он начал сопротивляться, начал упражняться и готовиться.
Кновель кое-что придумал. Несмотря на то что с самого начала ему выпал плохой жребий, он все равно хотел построить свой мир. Построить его здесь в Наттмюрберге. Это было нелегко. Когда все другие сдались и отступили, Кновель остался. И Хильма его понимала. В глубине души она была такой же, как и он. Они решили вдвоем остаться в Наттмюрберге и выстоять. Однако на то у них были разные причины. Хильма верила, что силы добра на ее стороне. Кновель был готов бороться со всем, что против него. Но они все равно были одной командой, выступали единым фронтом. Он и Хильма в Наттмюрберге. И Инна, которая появилась позже. Инна, которая осталась, когда Хильма ушла.
И снова пришла зима. В Крокмюр и Наттмюрберг. Во весь молчаливый Хохай. Белая снежная зима, которая здесь, на севере, была не временем года, а целым миром, целым континентом.
Арон с Инной договорились, что не будут встречаться зимой. Это стало бы пыткой для них обоих. Но они будут писать друг другу письма и прятать их в пеньке у большой дороги — на повороте на тропу, ведущую к Наттмюрбергу.
Следы на снегу они договорились заметать.
У Арона этой зимой было тяжело на сердце. Он совсем запутался в своих мыслях. Много раз он порывался довериться Хельге и рассказать ей все об Инне. Может, мысли прояснятся, если отпустить их в воздух вместо того, чтобы позволять им трепыхаться, как рыбам в банке. Им с Инной стоило бы пожениться — так он думал. Жить как муж с женой. Открыто и честно. Нехорошо встречаться тайком без благословения священника.
Да даже будь у них такое благословение, все равно брак — это нехорошо, потому что Арон не считал, что у него есть право жениться. Он убедил себя в том, что не может жить, как все, поверил, что обречен на одиночество, на жизнь вдали от других людей. Он сам своим безумным поступком лишил себя права на семью, на продолжение рода.
А теперь появилась Инна. Близость с ней потрясла его. Ее лицо рядом с его, то, как в нем отражалось пламя, сжигавшее его самого. Ее лицо странным образом волновало его, влекло, манило. Для Арона наивысшим даром было видеть, как оно открывается навстречу удовольствию, как оно, до этого строгое и закрытое, вдруг раскрывается, точно цветок навстречу солнцу. В этом лице он читал что-то, что было для него одновременно родным и знакомым. Его поражало то, что после всех этих лет он все еще способен испытывать такие сильные чувства. Такую страсть и такое страдание. И хотя все, что они делали, было грехом, Арон чувствовал, что иначе быть не могло. И это пугало его, поскольку противоречило его обещаниям самому себе. Арон совершил грех, смертный грех, нарушил одну из заповедей Библии — он не имел права на любовь. И теперь он совершает грех по отношению к Инне. Как бы осторожен он ни был, Инна все равно могла забеременеть, и что им тогда делать? Ответа на это у Арона не было.
Хельге он не открылся по двум причинам. Во-первых, ему не хотелось рассказывать ей о своих отношениях с Инной. Наверно, потому, что не считал себя вправе иметь отношения с женщиной. Держать это в тайне было все равно что притворяться, будто этих отношений не существует, закрывать на них глаза.
Вторая причина заключалась в том, что он и так знал, что скажет на это Хельга. В голове у него уже звучал ее резкий крик:
— Ну и женись тогда на девушке! Чего тут раздумывать!
Ему представлялось, как Хельга заливисто смеется над его муками.
Этого Арону слышать не хотелось, потому что в его жизни и без того все было непросто. Жизнь оказалась спутавшейся бечевой со множеством узлов, которая запутывалась все больше и больше. И узлы эти невозможно было распутать, только разрубить вместе со всем прошлым на другом конце веревки. Имелась еще одна, третья, причина, почему он ничего не рассказал Хельге. Его прошлое было неразрывно связано с настоящим, с тем, что он переживал сейчас, и, рассказав об одном, невозможно умолчать о другом.
Инна тоже не думала о браке. Она принадлежала Наттмюрбергу, а поскольку разные миры в ее жизни не должны пересекаться, и речи не могло быть о том, чтобы Арон поселился здесь. Наттмюрберг был вотчиной Кновеля. Они с ним неразрывны. Наверно, после смерти Кновеля можно было бы подумать о свадьбе, но так далеко ее мысли не заходили. И потом, оставалась еще скотина, которую Инна считала своей. Ей требовался присмотр. Были сыры и масло, шерсть и кожа, и была Хильма, ее душа, которая продолжала жить в Наттмюрберге. Это из-за Хильмы мысль покинуть Наттмюрберг не приходила Инне в голову. Оставшись в доме одна с Кновелем, она так сильно привязалась к покойной матери, что сквозь смерть проросла пуповина, неразрывно их связывавшая. Без хлопот по дому и скотины она порвалась бы, и обе они — и Инна, и Хильма — превратились бы в тени, в бесформенных, бесплотных призраков.
Ни разу не встретившись, Арон и Инна провели вместе зиму и бесконечно длинную весну, которая приходила в этом году странным манером: то делала маленький шажок вперед навстречу лету, чтобы потом сделать сразу два шага назад и ступить в зимний сугроб, то стояла на месте в оттаявших черных кругах вокруг стволов деревьев. Они жили вместе в мыслях, движениях, взгляде друг друга. Инна получила несколько коротких писем от Арона, которые ей с большим трудом удалось прочесть. Между буквами Инне виделись его добрые руки, обнимавшие и оберегавшие ее. Между строчек сияло его лицо. Пару раз она бралась писать ответ, но ничего из этого не вышло. Вместо этого Инна посылала ему засушенные цветы, сыр, прядь волос. И каждый раз, собираясь в лавку, она надеялась увидеть там Арона. Конечно, в лавке она была только три раза, но он ведь мог в это время проходить мимо. Проходили же другие жители деревни. Многие даже заходили в лавку.
— Мы должны постараться не думать друг о друге, — сказал Арон.
Но это было невозможно. Тревога не давала им покою ни днем, ни ночью. «Без тебя мне нет покоя», — писал Арон в письме. «Арону с дбрыми рукоми», — писала ему Инна. Арон пытался рисовать ее лицо на клочках бумаги, которыми растапливал камин, но ничего не получалось. Он помнил только отдельные детали: что глаза у нее глубоко посаженные, а губы четкой формы. И что лицо у нее было небольшим, миниатюрным. Но целостность, ту целостность, которая так взволновала его, когда он впервые увидел Инну, ему передать не удавалось.
У Инны было много времени. Много тишины. Когда солнце начало нагревать камень за избой, Инна стала выделять себе часок вечером на раздумья. Присев на поросший мхом камень, она смотрела на долину под Наттмюрбергом. Пейзаж был подобен телу с его холмами и впадинами под снежным покрывалом. По небу плыли облака. То тут, то там виднелись темные пятна лесов, похожих на стаи спящих животных. Она представляла себе Арона солнечным светом, а его голубые глаза — пением птиц в майских деревьях. Так он смотрел на нее, когда они занимались любовью. Мысленно Инна рассказывала о нем Хильме. Как он выглядел, что он делал с ней, со всеми подробностями, особенно в том, что делали его руки. «Этими руками он словно творит меня заново», — пыталась объяснить Инна свои чувства. Она двигалась, как в сложном танце, между его теплыми ладонями. Лицо ее при этом было обращено к нему, и все это время они смотрели в глаза друг другу. «Когда мы смотрим друг на друга, в нас просыпается желание, — рассказывала она Хильме. — А когда мы не вместе, то скучаем друг без друга». Ей хотелось, чтобы мать поняла то, что даже она сама не до конца понимала. В Инне не осталось места для Кновеля. Он был вытеснен в отдаленные земли, куда не проникал солнечный свет. Конечно, она знала, что он все еще лежит в постели в спальне, но это ее не трогало. Кновель был всего лишь куском кожи и костей со ртом, куда нужно класть еду. Он находился по ту сторону стены, которой была ее кожа, его взгляды, слова и руки больше не проникали на ее территорию. Кновель оказался за пределами того, что было Инной. Горб, который Инна носила на себе, Арон стер своими ласками, как и тот стыд, который заставляли ее испытывать руки Кновеля. Арон никогда ее ни к чему не принуждал. Ей нравилось чувствовать его внутри себя, нравилось то ощущение полноты, которое она испытывала, нравилось, как он двигался там внутри. Но она никогда не касалась его органа руками, никогда не смотрела на него. Инне казалось, что это может повредить их любви, повредить ей самой. Но Арону и не нужно было просить ее смотреть или трогать, потому что ее лоно принимало его без остатка.