Затем я разбудил Бродски, еще не было семи часов – он, конечно, должен был слышать звон будильника, который я поставил на бюро рядом с его кроватью. Затем, сопровождая свои шаги ритмом японской песни жертвоприношения, звучащей из недавно купленного портативного магнитофона, я поднял его из кровати и понес в гостиную, где подушки уже ждали его. Я был одет в кимоно и сандалии (моя версия церемониальной одежды), и на моем лице было более торжественное и непоколебимое выражение, чем обычно. Накануне вечером я постелил мат для упражнений, а сегодня на него, в дополнение к подушкам, поставил кресло малыша со снаряжением, позволяющим ему сидеть прямо. Все это было сделано до обычной ежедневной утренней рутины: мытья, чистки зубов, перемены подгузников, кормления, и даже до некоторых ритуалов, которые он ухитряется проделывать (просыпаясь, он обычно зевает и потягивается; не расправляет руки и ноги, которых у него нет, но все же потягивается), – однако даже этого я не позволил ему в это утро.
Я уверен, что он знал, благодаря этому самому отличию, что сегодняшнее утро обещает что-то особенное. И это что-то предназначено для него. Но что? Затем я оставил его сидеть перед подушками ровно пять минут, прежде чем поместить на каждую из них по одному предмету. На первой подушке были положены остатки от моего вечернего ужина; ничего из того, что он обычно ест: кусочки сваренного вкрутую яйца и рассыпанные остатки скорлупы. На другой – вчерашняя газета.
Ни один из этих предметов не обладал какой-то особой привлекательностью для него. Ни один не имел существенной ценности ни в себе, ни сам по себе. Прошлый опыт подсказывал мне, что он никогда бы не заметил ни один из них при обычных обстоятельствах. Но нет ничего обычного в этом заключительном наказании… не так ли, малыш? Мы с Бродски оставались там, перед подушками, в течение двух с половиной часов, пока он наконец не сделал выбор. Задыхаясь, в перепачканном подгузнике, дрожащий (я оставил окно открытым), полусонный, он наконец остановил взгляд на подушке с остатками моего вечернего ужина. Услышав тонкий жалобный звук, исходящий от него, я приложил ухо к его рту, чтобы убедиться, что он действительно обозначает свой выбор. Он его сделал. Я слышал бурчание его живота. Не могло быть лучшего доказательства, чем это. Я знал, почему он выбрал остатки яйца и яичную скорлупу вместо газеты. Он хотел есть. Это было так просто. Рефлекс. Психохимический отклик. Я немедленно снял газету с подушки и бросил ее в черный блестящий мусорный мешок, который стоял прислоненным к стене справа от мата для упражнений, зная абсолютно точно, что глаза Бродски следят за каждым моим движением. Затем я поднял его с кресла, отстегнув сначала ремни, и перенес к кухонному столу. После кормления обильной вкусной едой (впервые за несколько дней) я позволил ему рисовать остаток дня.
Теперь, спустя две недели, я торжественно приступаю к заключительному наказанию. Каждое утро, всегда в одно и то же время, всегда одним и тем же способом, словно древний обряд, от которого нельзя отклониться, я повторяю этот ритуал. На каждой подушке я помещаю предмет – каждый предмет точно так же не представляет никакого интереса для Бродски, точно так же несуществен для него. Этот предмет может быть таким незначительным, как спичка, или сломанный кончик карандаша, или старый дырявый носок, или корка от дыни. Иногда предметы дублируют один другой: две бутылочные крышки, например, обе от кока-колы. Суть в том, что Бродски должен выбрать один предмет из двух. Почему и как он выбирает, не имеет значения, точно так же как и продолжительность выбора. Как только он его сделает, я бросаюсь на четвереньки, чтобы убрать предмет, тот, который неудостоился его улыбки, мурлыканья или Жалостливого взгляда, и бросаю в мусорный мешок, ожидающий, словно всепоглощающее жерло. Как только отвергнутый предмет исчезает в мешке, он никогда уже не появляется вновь. Затем, следуя Установленному мной порядку, я даю ему обильный завтрак, и в оставшуюся часть дня ему разрешается рисовать все, что захочется. Теперь, спустя две недели, я уверен, что он понимает не больше, чем раньше: система этой своеобразной суровой кары им не раскрыта. Система постоянна и неизменна, совершается мной, и все же совершенно не поддается расшифровке. Он ничего не знает, кроме того, что должен предпочесть один предмет другому, и это необходимое условие, чтобы получить разрешение рисовать, а не выбранный предмет исчезает. На данный момент этого достаточно. Моя главная цель в течение последних нескольких недель в том и состояла, чтобы научить его этому, и не более того. Он, по-видимому, не имеет представления, к чему это приведет. Как девственница, которую готовят для жертвоприношения. Как прекрасно она выглядит. Как ей приятно ощущать очищающие воды на своем теле. Какая честь получить столько внимания, и все это только для того, чтобы она стала еще прекрасней; волосы надушены, тело умащено маслом, вокруг рабыни. Но даже она подозревает, что случится после того, как она потеряет девственность.
Если он подозревает… так что?
Это даже лучше.
Больше тридцати пяти предметов исчезло из дома. Тот факт, что ни один из них не является необходимым для занятия искусством, не имеет никакой эстетической ценности или необходимости для живописи, не преуменьшает воздействия их исчезновения на Бродски. Он начинает понимать, что его мир сокращается – приходит к концу! Подсознательно он понимает это, но ничем не может помочь. Три дня назад он пристально посмотрел – не специально, а просто задержал свой взгляд – на пустом месте в углу комнаты, где обычно стоял маленький книжный шкаф, и вздрогнул, словно от боли. И по другим признакам видно, что к Бродски быстро приходит понимание. Сегодня утром, например, когда я пришел, чтобы разбудить его, взять из кровати и отнести к подушкам, он не спал. Он лежал измученный, с мутными от бессонницы глазами. Я испытал определенное удовольствие, предположив, о чем он мог думать в течение этих ранних утренних часов. И затем, за завтраком, он не ел со своей обычной жадностью; хотя все же ел. Наконец, когда я усадил его в кресло, то, что он нарисовал, также можно расценить как мою победу, правда, маленькую: пустая комната с несколькими предметами обстановки, ощущение холода, пустоты, опасности. Конечно, ублюдок не загубил ни одного мазка. Несмотря на то что предмет для изображения был, очевидно, выбран под влиянием заключительного наказания, он, кажется, старался еще больше и под конец достиг величайшего мастерства. Это было лучшее его достижение. И все же я доволен: каким бы мелким ни казался мой котлован, позже он приобретет огромные размеры.
Да, я закладываю всего лишь фундамент.
Я нарочно не ограничиваю выбор предметов для подушек только его комнатой. Вернее сказать, я выбираю их поровну: на кухне в маленькой нише, которую мы называем столовой, в своей комнате. Вот почему во всем мире Бродски нет ни одного места, где бы он не мог ощутить опустошения; где он не испытал бы потерю.
Позже, помещая на подушки большой и маленький предмет, я понял систему его отбора. Малыш постоянно и без колебания предпочитал оставлять более крупные предметы. Не надо быть гением, чтобы понять почему. Хотя все предметы были равны (несмотря на то, что многие из них имели эстетическую ценность, я подбирал их так, чтобы они конкурировали друг с другом по красоте; если же они не представляли художественной ценности, я, конечно, старался, чтобы они были равной величины; ничего необходимого для занятий живописью я не выставлял), но чем больше был предмет, тем заметнее было его исчезновение. Бюро, проигрыватель, эстамп размером с постер, даже пепельница, когда она исчезла со своего обычного места, должно быть, оставляла после себя пустоту. Теперь я уже больше не клал на подушки большой и маленький предмет Вместо этого я выставлял большой против большого, маленький против маленького. В мои намерения не входило облегчать его участь. Напротив, как ученый сохраняет в формальдегиде лабораторный образец, так и я хотел сохранить этот процесс, растягивая его как можно дольше, наслаждаясь каждым мгновением, не спеша выпивая по глоточку.
Мне теперь некуда торопиться. У нас уйма времени.
Иногда я помещаю на подушки два маленьких предмета против одного большого. Иногда три. В некоторых случаях даже шесть против одного. Бродски никогда не выбирает больше трех маленьких предметов вместо одного большого. Его максимальный уровень обмена, похоже, только три.
На самом деле большие предметы я не кладу на подушку, а ставлю рядом. Бродски без труда делает свой выбор. Для него нет различия, лежит ли этот предмет на подушке или находится рядом.
* * *
От буфета осталось пустое место (буквально). Это первый предмет в квартире, который исчез полностью. Начать с того, что у меня было не так уж много вещей, поскольку я холостяк, но все нее некоторые из них имели для Бродски большую ценность. Например, его блюдце с росписью по мотивам Матисса и чашка с росписью по мотивам Пикассо. Когда ему пришлось выбирать между ними, это был для него печальный день. После этого он был так подавлен, что явно потерял аппетит. Теперь, каждый раз, когда мы садимся завтракать (он на самом деле большее не сидит: кухонный стол исчез, так же как и стулья, и мы оба едим на полу; я держу его на руках, как ребенка), первое, что я предлагаю ему, – это освежающий напиток. Не потому что Бродски так уж сильно любит его, а потому что это дает мне возможность использовать один предмет из кухонных принадлежностей, который я спас от выброса в мусорный мешок. Старую армейскую металлическую кружку. Увы, Бродски не сделал из нее ни глотка.