Страна дала стальные руки-крылья И вместо сердца каменный мотор! — падают вниз на мелкое, замеченное внизу копошение. Тут же раздается оглашающий всю мирную окрестность невыносимый вопль. Случается катастрофа! Эдакая местная экзистенциально-природная Хиросима. Из эпицентра стремительно разбегаются невидимые, но явственно ощутимые волны и затихают вдали. Я стою поодаль, не вмешиваясь — пускай сами себе разрешают, как им быть без моей излишней и невменяемой помощи. Ну, если только с помощью Божьей. Я и за этим понаблюдаю.
Качусь себе дальше. Впереди велосипеда, прямо из-под колеса, словно наперегонки, выскакивают какие-то маленькие птички и тут же ныряют назад в придорожные кусты. Им на смену стремительно выскакивают точно такие же, полагая, что я, глупенький, не обнаружу и не замечу подмены. Да я на них не в обиде. Я специально выбрал для ежедневных прогулок именно эту дорогу с перемежающимися по краям перелесками, полями, с душноватым запахом сена среди томительно жаркого и звенящего дня, с огромными медлительными облаками, подсвечиваемыми заходящим солнцем в огромные и грозные тучи. С оводами. С ужасными, огромными, свирепыми оводами. Просто не по-русски безжалостными оводами. Ну конечно, в общем-то вполне привычные оводы. С неожиданно открывающимися и простирающимися во все стороны просторами, поросшими чем-то вроде полыни. Изредка вдруг посреди полей и посевов на месте привычных пугал появляются шесты с масками театра Но. Не знаю, то ли это древняя магическая и удивляющая в своей архаической откровенности и сохранности традиция, то ли своевольное ухищрение модернизированного шутника. Здесь такие встречаются в разных областях деятельности.
Качусь дальше. По причине полнейшей пустоты трассы в ощущении невиданной свободы и отпущенности восторженно выделываю всяческие кренделя и повороты. Редкие малевичские крестьяне издали, с середины полей, оглядываются на меня, приставляя ладони козырьком к глазам: кто это и что это там за такое выделывает? Да никто и ничего. Просто дорога пустынная, и привычное напряжение непривычного правостороннего движения отпускает. А движение здесь действительно почему-то, как во всех бывших британских колониях на английский манер, — правостороннее. Однако Япония никогда не бывала под Британией. Хотя сами японцы с их некоторой личной приватной закрытостью более походят на англичан, чем, скажем, на отпущенных американцев. Преподаватели русской кафедры одного местного университета рассказывали, например, что за долгий, пятнадцатилетний срок совместной работы они так и не удостоились лицезреть супруги своего заведующего и трех его, за это время выросших, женившихся и черт-те куда уехавших сыновей. Мыслимо ли такое в интимных пределах российских офисов, контор и совместных комнат, где сразу же все — родственники. Или столь же родные до невозможной степени откровенности и бесстыдства враги. Хотя те же японские кафедры легко привыкают к заносимому русскими порядку семейных чаепитий и почти родственному попечению студентов. Настолько привыкают, что по отъезде русских профессоров чувствуют чудовищную недостаточность, тоску прямо, переходящую в навязчивую идею ехать в Москву, в Питер, в какую там еще российскую дыру — в Москву! В Москву! — в погоне за этим обвораживающим и смутно обволакивающим феноменом русской духовности и душевности. Но это так, к слову.
Качусь дальше. Пустота. Удивительная пустота. И березки. Да, даже родные березки. И сердце словно спасительно смазано ностальгической маслянистой слезой, не дающей ему окончательно сморщиться среди иссушающей чужбины. Такие вот ежедневные природно-пейзажно-психотерапевтические экзерсисы.
И совсем забыться-потеряться бы среди полей-пространств, если бы взгляд в каждом направлении не упирался в синеющую вдали мощную гряду вздымающихся гор. Конечно, можно для пущего сходства представить, что дальние хребты — это гордые и манящие хребты Кавказа, постоянно присутствующего на культурном, политическом и военном горизонте России. Но это уже слишком.
Тут же я видел и весьма, весьма щемящее зрелище. Почти видение. На огромной высоте, откуда доносился только некий объединенный ватный гул, проплывала в высоте тоненькая осенняя вытянувшаяся ниточка вертолетов, штук тридцать. Был, однако, только конец августа — вроде бы рановато. Но нет, я точно определил направление их движения — они тянулись на юг. Удачи вам, вольные дети небес!
Я останавливался у прозрачной неглубокой прохладной речки и долго смотрел в прозреваемую глубину. Мне думалось:
Вот ведь в далеком детстве и столь же далекой советской ограненной молодости даже в самую лихую, взбалмошную голову не могла прийти мысль, что можно будет когда-то сидеть у японской журчащей речки, остужая пылающие от долгой ходьбы по японской же земле ноги. Вот бы да полететь туда, назад, в глупое детство и неверящую юность, вернуться невидимым духом. Присесть над плечом у того же, еще не бросившегося на холодные разрезающие пополам рельсы Санька. Или наклониться к толстому, еще не задохнувшемуся в проклятой канализационной трубе Толику. Или прошептать глупому, еще не зарезанному нашим Жабой, рыжему из чужой угловой кирпичной пятиэтажки: Ребята! Надейтесь и терпите! Все сбудется, даже непомысленное. Терпите! В мире грядут перемены. И неведомый, пока даже не чуемый еще и не чаемый ни вами, ни самыми мудрыми из мудрых, почти космического масштаба геологически-политический сдвиг все поменяет, и будете, будете в этой, пока и не существующей даже в реальности для вас недостоверно знаемой только по имени стране Япония!—
А к себе склоняюсь нежнее, треплю по кудлатой головке и дрожащим от волнения и узнавания голосом бормочу в слезах:
Счастливчик! Это ты! Ты еще не ведаешь. Но именно ты среди всех здесь сидящих первым будешь остужать уже испорченные набухшими сосудами и подагрическими наростами разгоряченные ноги в прохладной японской воде! — не слышит.
Слышишь? —
Не отвечает.
Ты меня слышишь? Ты меня слышишь? Ты меня слыыышииииишь?! —
Господи, он меня не слышит и не отвечает! Прямо как в случае с теми отлетающими или возвращающимися мертвецами, жаждущими и ненаходящими способа сообщения с оставленными ими на время здесь земными нечувствительными родственниками. Ну да ладно. Потом все узнает, поймет и вспомнит меня и мои провозвестия. Прощай, милый! Прощай до встречи в далеком невероятном и немыслимом еще будущем! — шепчу я с неслышимой дрожью и слезами в голосе. Да, если бы подобное было возможно, то ценность всех наших позднейших приобретений возрастала бы неимоверно. Может, и хорошо, что подобного нам не дано, а то не вынесли, не перенесли бы подобного счастья.
Но чего я здесь не смог обнаружить, так это крапивы, которую мы во времена моего военного детства, расчесывая до крови и гнойных волдырей обожженные ею по локоть тоненькие детские ручонки с бледной беззащитной кожей, собирали охапками для изготовления нехитрых крапивных щей. Я пытался объяснить своим временным знакомым, зарисовывал специфический контур ее листьев, рассказывал о страшных последствиях неосторожного обращения с ней — нет, не знают. Да и много другого характерно-нашего не знают. Не знают, например, про жидомасонский заговор. Может быть, евреев у них и масонов не водится в таком количестве, как у нас, или вообще не водится. А может быть, своих заговоров столько, что один лишний вряд ли может поразить воображение и вызвать какое-то особое ожесточение по отношению к нему.
Но я катился среди всего знакомого, не вспоминая отсутствие отсутствующих мелочей либо наличие мелочей чужеродных. Душа моя парила в безвоздушном пространстве некоего умопостигаемого Родного (с большой буквы). На память приходили памятные до слез слова и мелодии знакомых с детства песен:
О чем поют перепела в пшенице? —
О том, что будет урожайный год,
Еще о том, что за рекой в станице
Моя любовь, моя любовь живет.
Мы с ней в одной, одной учились школе,
Пахать и сеять выезжали с ней,
И с той поры мое родное поле
Еще милей мне стало и родней.
Или:
Поле, поле — золотая волна,
Зреет пшеница,
Рожь колосится,
Песня вдали слышна.
Да.
И еще почему-то вспомнилось совсем другое, может быть, не к месту, но, очевидно, каким-то образом связанное со всем этим, коли вспомнилось и выплыло. Вот оно:
Когда Мадонна по Японьи
Плыла на еле видном пони
Я вам рассказывать не буду
Как ее приняли за Будду
А вот возле города Орла
Ее приняли за орла
Причем, двуглавого
Вообще-то в Японии царствует геронтократия. Всем известны тутошние традиционные уважение и почитание старших как более знающих и имеющих большие права и в простых разговорах, и в принятии самых серьезных ответственных государственных решений. Это, естественно, создает определенные трудности в социально-общественной жизни и общий тонус напряжения. Хорошо, когда возраста партнеров соответствуют распределению их социальных ролей, должностей и компетенций. В Японии каждому своего заслуженного надо долго заслуживать и дожидаться.