Вслед за концертом последовали непременные комплименты. Месье Босх находил, что его жена — лучшая пианистка в Голландии. Я не видел резона возражать, ибо не был знаком с музыкальной жизнью этой Америки в миниатюре.
— Дебюсси мне сказал, что я лучше всех исполняю его вещи, — сообщила мадам Босх, все еще взволнованная музыкой. — А я была тогда еще совсем девочкой.
Ну, коль так сказал сам Дебюсси, какие могут быть сомнения? Господин Босх поспешил использовать волнение супруги, чтобы перехватить инициативу. Главной его темой было изобразительное искусство. Однако он говорил не о живописи, а о льняном масле, не том, фабричном, а о прекрасном льняном масле, очищенном самим господином Босхом. Из соседней комнаты были принесены разные бутылочки, чтобы я собственными глазами убедился в чистоте этого продукта, результате двадцатилетних упорных изысканий.
Затем хозяин перешел к другим темам, делая вид, будто не замечает умоляющих взглядов жены, которая просто умирала от желания снова взять слово. Он мимоходом упомянул о нескольких своих статьях по истории искусства, что тоже было его специальностью, дал оценку отдельным художественным явлениям современности, а потом перекинулся на политику, с одинаковой непринужденностью ругая правительства и Голландии и Франции и непрерывно подчеркивая, что политикой, в сущности, не занимается.
У Босхов я познакомился с художником совсем иного ранга — скульптором Марселем Жимоном, крупнейшим из представителей французской скульптуры, живших в то время, и, вероятно, одним из наиболее замалчиваемых официальной критикой. Он был награжден Гран-при всего за несколько месяцев до смерти, да и то, должно быть, лишь потому, что иначе разразился бы общественный скандал.
Жимон был высокий, худой, с бледным, болезненным лицом, с маленькой седоватой бородкой, на лоб спадала прядка седых волос. В складках тонкого, красивого рта залегла горечь, но иногда его усталое лицо вдруг освещалось веселой улыбкой и казалось тогда особенно приветливым. Голос у него звучал мягко и тихо, даже когда он сердился, негодовал, что бывало отнюдь не редко.
Когда я увидел его в первый раз, он сидел среди ослепительной искусственной растительности в ателье Босха и рассказывал о только что вышедшей книге Робера Ре «Против абстрактного искусства». Мы поздоровались, и он продолжал:
— Занимательная книжка, но поверхностная… Как и его лекции. Поэтому студенты и не ходят на них. В Лувре он имел большой успех: там его слушательницами были любознательные дамочки… Остроумные замечания, забавные анекдоты вокруг да около искусства…
— Но у Ре есть чутье к искусству, — возразила мадам Босх, имевшая весьма широкий круг знакомств. — Недавно он показывал мне свою коллекцию. Прекрасные вещи. Он увешал ими весь дом, даже кухню и ванную.
— Ну, если он повесил картины в кухне и ванной, у него явное чутье к искусству… — пробормотал Жимон.
Потом разговор перешел к абстрактному искусству как таковому.
— Кое-кто из этих художников говорит: «Мы ищем». Допустим, но что значит искать? Я понимаю, когда ищут форму, приемы, средства выразительности. А что может искать человек, которому нечего сказать, да он ничего сказать и не собирается… Один мой знакомый недавно упомянул об одном моем бывшем студенте, совершенно бездарном. «Каковы его успехи в абстрактной скульптуре?» — спросил я. «Откуда вы знаете, что он занимается абстрактной скульптурой?» — «Потому что он ни на что другое не способен», — ответил я. Это так называемое искусство — удобное, плотное одеяние для людей, которые прячут под ним свое худосочное дарование.
— Я тоже противница абстрактного искусства, — заявила хозяйка дома, не умевшая долго оставаться в роли слушательницы. — Но все же техника имеет значение…
— Техника чего? — Жимон вскинул брови. — Помню, Ренуар однажды рассказывал мне, как к нему зашел Матисс и высказал свое мнение по поводу картины, над которой Ренуар тогда работал: «Вот это зеленое здесь чудесно, и синее тоже очень хорошо…» — «Если бы искусство представляло собой всего лишь «вот это зеленое» и «это синее», — сказал Ренуар, — как все было бы просто». Меня поражало в Ренуаре не только трудолюбие, но и вечная неудовлетворенность, которая присуща каждому истинному художнику. Когда я последний раз пришел к нему, дверь открыл его сын Жан. «Папы ночью не стало. Вечером потерял сознание, а потом слышу — он что-то говорит. Я подошел ближе и разобрал: «Я продвинулся сегодня еще немножко… продвинулся еще немножко…» Это были последние его слова».
— Восхитительно! Вы должны это опубликовать! — воскликнула мадам Босх.
Не обращая внимания на ее восклицания, Жимон продолжал:
— Кое-кто из моих студентов считает, что я нагоняю на них страх. А я только хочу показать им, как медленно и с каким трудом достигаешь в искусстве вершин. Однажды ко мне в мастерскую явилась дама уже не первой молодости и спросила: «За какой срок, по-вашему, можно овладеть скульптурой?» — «Не за тот, что предусмотрен учебной программой, — ответил я. — Но если будете работать настойчиво и если у вас есть способности, то лет через двадцать вы, возможно, почувствуете, что уже овладеваете скульптурой». — «Через двадцать лет меня, может, уже не будет в живых», — сказала дама. «Видите ли, мадам, великий Роден начал лепить из глины четырнадцати лет от роду, а «Бронзовый век» изваян им только в тридцатисемилетнем возрасте. Значит, называя вам срок в двадцать лет, я поставил вас на одну доску с гением. Будем надеяться, что ваше мрачное предсказание насчет собственной смерти не оправдается. Но при всех обстоятельствах вы осмысленно проживете жизнь, с сознанием того, что с каждым днем продвигаетесь вперед, пусть хоть на один миллиметр». «Я продвинулся сегодня еще немножко», — как шептал Ренуар.
— Вы непременно, непременно должны опубликовать это! — снова воскликнула мадам Босх.
— Новое искусство, — продолжал Жимон, не слушая рекомендаций хозяйки дома, — новое искусство могут создать только те, кто любит человека. У американцев же человек давно изгнан из искусства. Спрашивается: что же остается? Даже приемы их украдены у наших абстракционистов, а они считают, что в их руках — ключ к большой живописи. Помню, после войны мне предложили представлять нашу страну на дискуссии с американскими художниками. Один из них встает и заявляет, что они обрели независимость от парижской школы. Другой без всяких церемоний утверждает, что они взяли у Европы все, что можно было взять, включая музейные шедевры, и у них уже нет необходимости учиться у нас. Третий объявил, что близится время, когда весь мир будет учиться у них. Я спокойно сидел в углу и молчал. Когда же мне наконец предоставили слово, то сказал: «Не стану произносить долгих речей. Скажу только следующее: несколько лет назад американские агрономы взяли у нас черенки виноградной лозы помар, чтобы изготавливать американское вино помар. Черенки были посажены в Калифорнии, прекрасно прижились, виноград уродился даже крупнее нашего. Да только вино не имело того вкуса, что у французского помара…»
Жимон продолжал говорить все так же негромко и так же нервно, а когда его перебивали, вежливо молчал, продолжая потом в точности с того места, где остановился, и предоставляя другим бросать ничего не значащие светские реплики о качестве пирожных, о музыкальных талантах хозяйки дома, о том, что лето, судя по всему, предстоит дождливое.
Около полуночи мы поднялись уходить, и тут я заметил, что он прихрамывает. Вышли мы вместе. Жимон шел медленно, опираясь на палку. Я остановил такси и предложил отвезти его домой.
— У меня стенокардия, — сказал он, когда мы сели в машину. — Врачи запретили работать. Но это все равно, что запретить жить. Конечно, я продолжаю работать. Понемногу, но каждый день.
Я спросил про его коллекцию античной скульптуры, о которой упоминала в тот вечер мадам Босх.
— О, это совсем небольшие вещи. Приходите, я вам с удовольствием покажу их. Приходите, когда хотите, не стесняйтесь: во вторую половину дня я ведь уже не в состоянии работать.
По его лицу проплывали зеленые и желтые отражения уличных огней, и в этом болезненном свете оно выглядело еще более изнуренным и поблекшим.
Мастерская Жимона на улице Орденер была не очень большой, но достаточно просторной для его работы, так как он последние годы занимался уже только бюстами. Несколько незначительных живописных работ — скорее всего, подношения друзей — висели на стенах, но очень высоко, так что вроде они и были, но не лезли в глаза. Ниже, на полках, были собраны истинные сокровища — африканские маски, египетская, древнегреческая и средневековая каменная скульптура. В стеклянной горке стояли работы меньшего размера из бронзы, терракоты и мрамора.
— Эти вещицы мне всегда помогали в работе, — сказал Жимон. — Не то чтобы подсказывали готовые решения, но они воспитывают чувство формы, пластики.