— Мне кажется, вы вообще с трудом выносите искусство, друг мой… — обронил адвокат.
На что директор «Эль» без тени обиды ответил:
— Точнее — то, что некоторые привыкли считать искусством.
И снова обернувшись ко мне — возможно, потому, что хозяйка дома упоминала о моей коллекции, — добавил:
— Приезжайте к нам и вы увидите настоящее искусство. Я собираю примитивистов, самоучек. Только в них есть искренность и непосредственность. Все остальное — фальшь. Я устраиваю иногда выставки их работ — разумеется, у себя дома. Сейчас у меня выставка на тему «Птицы и бабочки».
Разговор, если вообще этот гомон можно назвать разговором, продолжался: конкретная музыка, новая волна в кинематографе, последний балет маркиза де Кюеваса, поп-арт, романы Франсуазы Саган и, конечно, Пикассо. Но тут, в неожиданно возникшей паузе, директор «Эль» снисходительно обратился к адвокату:
— Если не ошибаюсь, у вас тоже есть коллекция?
— Две, — сказал тот.
— Даже две? Какие же?
— Картин и фотографий.
— Каких картин?
— Самых разных… Делакруа… Курбе…
— А из современных?
— Тоже кое-что есть. Двадцать Деренов, десять Сегонзаков, десять Браков, несколько Вламинков и Утрилло, двадцать Лапрадов…
Он считал свои картины десятками и дюжинами.
— А что у вас есть из примитивистов?
— У меня нет примитивистов.
— Тогда ваша коллекция меня не волнует. Хотя допускаю, что она стоит кучу денег…
— Мне лично она почти ничего не стоит, — признался адвокат.
И, став центром всеобщего внимания, объяснил:
— Все началось с Дерена. Это было давно, у него возникли какие-то недоразумения с торговыми фирмами и издательствами, и он пригласил меня, чтобы попросить дружеского совета. Я объяснил ему, что его просто-напросто грабят и что для защиты своих авторских прав он должен подать в суд. Однако он и слышать об этом не хотел. «Вы хотите, чтобы меня ограбил еще и суд со всякими там судебными издержками?» — «Послушайте, мэтр, — сказал я, — другого способа уладить ваши дела нет. Что касается расходов, не беспокойтесь. Предоставьте все мне». — «А как я расплачусь с вами?» — рявкнул Дерен. «Денег я с вас не возьму, — успокоил я его. — Подарите мне две-три картины…» — «Ну, — говорит, — коли так…» Некоторые художники, знаете, они как дети… Прекрасно ведь понимает, что картина стоит денег, но всегда скорее предпочтет отдать вам два своих полотна, чем вынуть из кармана две купюры…
— Ничего не вижу странного, — пожал плечами директор. — Картин он может написать сколько угодно, а денег печатать не может.
— У вас, должно быть, подобные отношения со всей парижской школой, — соблаговолила наконец обронить его супруга и улыбнулась своей тонкой, злой улыбкой.
— Не со всей, но почти… — добродушно подтвердил адвокат.
И тут же принялся рассказывать о своих связях с тем или иным художником, о тяжбах, которые он вел, и о размерах гонораров, уплаченных ему натурой. Он представлял собой истинный кладезь впечатлений и воспоминаний о знаменитостях современного художественного мира.
— Как вам известно, Вламинк большую часть времени проводит в одиночестве у себя на вилле, которая, говоря между нами, представляет собой просто деревенскую хижину. И каждый раз, когда я приезжаю к нему, разговор неизбежно заходит о Пикассо. Терпеть его не может. В прошлом году спрашивает: «Видели вы этот фильм? «Загадка Пикассо»?.. Нет больше никакой загадки… Пикассо кончился». Месяца три назад спрашивает: «Анкету в «Ар» читали?.. Там есть такие оценки! Пожалуй, с Пикассо покончено…» А позавчера опять говорит: «Помяните мое слово, еще месяц, самое большее, и Пикассо конец». Но, знаете, я убежден, что если Пикассо умрет, то и Вламинк протянет недолго: без этой жгучей ненависти его жизнь потеряет смысл.
— А чем он занят там, в своей хижине, помимо того, что ненавидит Пикассо? — поинтересовалась американка.
— Пишет, что же еще? Если бы вы его увидели, то решили бы, вероятно, что он живет, как настоящий дикарь, но это ничто по сравнению с тем, как живет Вийон. Те, кто бывают в картинных галереях и знают цены на Вийона, воображают, наверно, что старик — миллионер. А он одет почти как нищий, живет один, всеми заброшенный, в доме, который вот-вот обрушится, где все прогнило, разваливается и вообще в ужасном состоянии, начиная с хозяина и кончая его собакой, полуслепой, обмотанной каким-то тряпьем. Старик так беспомощен и так простодушен, что рад, когда Каре дает ему за картину сто тысяч. «Слушайте, мэтр, — говорю я ему, — да ведь Каре продает ваши работы за миллион, а то и больше». «Этого я не знаю, — говорит Вийон, — в коммерции я ничего не смыслю. Единственное, что я знаю: без него я погибну». Представляете? Он считает Каре своим благодетелем, тогда как тот его просто-напросто обирает…
— Ваша коллекция, должно быть, хорошо экспонирована? — спросил я его позже, когда мы вставали из-за стола.
— Если вам интересно, можете посмотреть сами, — ответил адвокат, догадавшись о том, что кроется за моим вопросом. — Только не воображайте, будто у меня такая же строгая система, как в залах музея современного искусства.
Он протянул мне свою визитную карточку и добавил:
— Будет настроение — звякните по телефону. Под вечер я почти всегда дома.
Несколько дней спустя я переступил порог его квартиры, вернее, старинных апартаментов с множеством комнат, большая часть которых выходила в просторное помещение, которое в прошлом, наверно, служило залом для приемов, а теперь представляло собой не слишком уютный и не слишком хорошо проветриваемый склад.
— Я предлагаю начать с кофе, а затем перейдем к картинам, — сказал хозяин, вводя меня в небольшую, обставленную старинной мебелью комнату, где на диване лежал, свернувшись, старый рыжий пес. — Картины могут подождать, им ничего не сделается, а кофе остынет.
Поэтому мы начали с кофе, приготовленного собственноручно хозяином дома.
— Я, знаете ли, закоренелый холостяк и обслуживаю себя сам. Конечно, приходит ко мне по утрам одна старушка, которая следит за порядком, но она стала до того стара, что только разочек пройдет по комнатам с метелкой, как я — со своим псом, чтобы он поразмялся.
Пес, догадавшись, вероятно, что речь идет о нем, открыл глаза, взглянул сначала на хозяина, потом на меня, поднял голову, зевнул и вновь погрузился в сон.
— Имейте в виду, что мои картины не рассматривают, как на выставке, а перебирают, как страницы книги, — предупредил меня адвокат, когда через какое-то время повел меня по комнатам.
Сравнение было совершенно точным. Полотна — большей частью без рам — стояли рядами, прислоненные к стене, так что приходилось перебирать их одно за другим и рассматривать сверху.
— Если хотите рассмотреть получше, можете вынуть, — предложил хозяин, заметив, что я задержался взглядом на одном пейзаже Утрилло.
Я вынул картину. Это была хорошая работа, хотя и поздняя — того периода, когда художник уже не говорил ничего нового, а только повторял уже сказанное им.
— Но вы лишены возможности любоваться своими картинами, — сказал я.
— А зачем мне любоваться всеми сразу? В конце концов нельзя смотреть одновременно больше, чем одну работу. У меня в кабинете мольберт, на нем всегда стоит какое-нибудь полотно. Одно-единственное во всей комнате. Я смотрю на него, пока не насмотрюсь, а потом заменяю другим.
Он был прав — если не считать, может быть, главного: среди множества его полотен, прислоненных к стенам и подписанных в большинстве своем прославленными представителями парижской школы, было, в сущности, очень мало работ, заслуживающих того, чтобы поставить их на мольберт и любоваться ими. Возможно, что художники и впрямь отличаются детским простодушием, как уверял адвокат, но не настолько, чтобы платить за адвокатские услуги шедеврами. Они освобождались преимущественно от малозначительных своих работ. Это ничуть не снижало материальной ценности коллекции, так как на рынке стоимость картин определяется, в основном, подписями. Однако истинный коллекционер вряд ли повесит у себя картину только для того, чтобы любоваться подписью.
Адвокат же, судя по всему, придерживался на этот счет иного мнения. Он произносил «мои десять Браков» и «мои двадцать Деренов» с таким торжеством, с каким скряга сказал бы «мои турецкие золотые» или «мои английские соверены». Он не задумывался над тем, что представляют собой эти работы Брака. Он так упивался их количеством и «фабричной маркой», что не нуждался ни в каком дополнительном удовольствии. И в конечном счете был по-своему счастлив.
* * *
По-своему счастлив был и другой мой знакомец, человек немолодой, гораздо старше адвоката. Занимая на протяжении долгих лет должность директора Французского банка, он сумел сочетать тихую карьеру высокопоставленного служащего с тихим помешательством коллекционера. Месье Эмиль Лабери был председателем общества «Франция — Болгария», и я часто встречался с ним в связи с деятельностью этого общества, даже не подозревая о его тайной страсти. Быть может, я бы никогда о ней и не узнал, но однажды случилось так, что комната для приемов была занята, и мне пришлось пригласить его в свой служебный кабинет.