Нет, я не боюсь старости или смерти, как не боюсь мысли, что все бренно… Потому что… Думаю, потому что я уже прожил столько жизней: ведь я состязался, сражался, боролся и побеждал в борьбе за такое множество жизней, спасал людей от смерти, от долгого тюремного заключения, возвращал их к жизни, когда все, словно сговорившись, хотели их уничтожить. А я не желал этого допустить, не желал, я боролся за то, чтобы спасти их, и побеждал. Побеждая. Так что в определенном смысле слова я прожил множество жизней, я проникал в души иных людей глубже, чем они сами, я был хозяином их судеб в большей мере, чем они сами… И если ты хоть раз познал такое чувство, если ты хоть раз его изведал, ты знаешь, что в общем-то бессмертен — даже оставаясь смертным. Ты обрел бессмертие.
Я почувствовала, как переместилась тяжесть его тела на кровати, как он осторожно отодвинулся от меня. Он не хотел меня будить. Через минуту он осторожно-осторожно вылезет из постели и уйдет, уйдет куда-нибудь, в другие комнаты…
…словно фреска, на которой изображено все живое, старинная фреска с великим множеством людей, выписанных в мельчайших подробностях, любовно… или фриз на храме, изображающий процессии, которые идут не один год, идут столетия, — огромные толпы людей, вытянутые в одну линию, устремленные в одном направлении… Я становлюсь всеми этими людьми, каждым из них. Я работаю с людьми. Моя религия — люди. Следовательно, я должен любить их, — чтобы спасти их, я должен их любить.
Он встал. Я услышала, какой подошел к комоду, выдвинул ящик — значит, достает другую пижаму. Он так потеет, ему всегда жарко, он такой беспокойный, — крупный мужчина, у которого такое блестящее от пота, беспокойное тело и безостановочно работающий мозг. Я любила его и, однако же, лежала очень тихо, словно пряталась от него. Лежала на своей половине кровати, пряталась. Я любила его, но боялась дотронуться до того места, где он лежал и где матрас был еще теплый, влажный.
Я буду откровенен: нет, я вовсе не хочу менять мир. Я не хочу переделывать нашу страну. Я не считаю, что суды существуют для этого. Я не реформатор, я не выступаю за то, чтобы превратить нашу страну в рай, я веду дела моих клиентов, отдельных людей, частных лиц. Однако бывают случаи, да, безусловно, бывают случаи, которые следует рассматривать как явления социальные, когда люди нарушают закон по причинам экономическим или расовым, которых вам и мне не понять, и мне приходится разъяснять это присяжным. Я готов разъяснять это присяжным сколько угодно, если я не считаю, что такого рода разъяснение было бы тактической ошибкой с моей стороны. Я лишь в той мере раскрываю правду, в какой это необходимо для победы. Избыток правды — это уже тактическая ошибка. Я не сражаю присяжных рассказом о чужих несчастьях, пытаясь заставить их почувствовать себя виноватыми, переложить вину на них, — если я не считаю, что это нужно для победы. Все определяется лишь одним — тем, что может обеспечить мне победу. Остальное — идейная убежденность или эгоизм, идущие в разрез с правом моего клиента выступать перед судом как частное лицо, а не как член какой-то группы. Мои клиенты — не абстрактные фигуры, они представляют самих себя. И если бы я смотрел на них иначе, я не мог бы их любить. А если бы я не мог их любить, я не мог бы так глубоко проникать в них и не мог бы их спасть. Он вышел из спальни: я чувствовала, как под его тяжестью дрожит все в доме — от его шагов, от его хождения из угла в угол, от его мыслей. Я подумала — теперь я могу заснуть.
Еще ребенком Я уже чувствовал, что мир для меня слишком тесен. Даже просторы Оклахомы! Нет, мне хотелось каким-то образом раздвинуть его пределы, заставить их раздвинуться. Всю жизнь меня наполняла и снедала жажда работать, работать упорно, упорнее всех, состязаться, бороться, побеждать… и только когда я стал юристом, стал выступать в суде, я смог по-настоящему, должным образом использовать заложенную во мне энергию. Перед началом любого процесса мне кажется, что голова моя не в состоянии вместить все, чем я ее набил. Я — толпа! Я чувствую, как я расту, как вытягиваюсь под потолок, чувствую, как пульсирует кровь в моих глазных яблоках, и я сойду с ума, если не дам выхода тому, что сидит во мне. Я чувствую себя таким сильным, очень сильным… Вас коробит от подобного признания — что человека делает счастливым его работа? Очевидно, да. Большинство людей признаётся лишь в своих неудачах, своих бедах: они стыдятся выпавших на их долю счастливых минут. А может быть, у них такого и не бывает?.. Ну, у меня бывает. Я часто переживаю минуты счастья, пронзительно острого счастья.
Без него постель кажется огромной. Мне одиноко в ней. Холодно. Я протянула руку, чтобы пощупать ту сторону матраса — да, очень влажный, холодный. Там, где он лежал. Я включила свет и увидела, что уже больше трех часов. Я откинула одеяло и посмотрела на постель — большое влажное пятно на том месте, где он лежал.
Нет, я не боюсь рисковать. Я часто рисковал в прошлом, повинуясь инстинктам, мечтам. Почему бы и нет? Я не боюсь совершить ошибку. Не боюсь быть осмеянным. Стать мишенью для острот. Я хочу немного раздвинуть границы, вытолкнуть мир в другое измерение, перекосить его, изменить; я принадлежу к тем, кто рискует и не боится, — как, например, великие завоеватели, религиозные лидеры, безумцы. Великим мореплавателям говорили, что их корабли дойдут до края земли и рухнут в бездну, а исследователи отвечали — Неужели из-за этого надо сидеть дома? Почему бы не поплыть к краю земли?
Я подумала — теперь я могу заснуть.
Но, выключив свет, я еще лежала без сна, с открытыми глазами. Я слышала, как он пошел вниз, слышала, как он ходит по своему кабинету… Но если я позвала бы его, он бы пришел. Он ведь по-прежнему был со мной — он никогда не бросает меня, я никогда не остаюсь одна. Я уже много лет замужем, и я никогда не остаюсь одна, всегда чувствую, что я — при нем, его жена.
И потом, где-то там, за ним, есть люди, которые придут ко мне, если я их позову… Мама — мама придет, если я позову. Я теперь совсем не вижу ее, я уже очень давно ее не видела, но если сейчас, в темноте, я позову ее, она придет, подойдет к постели, скажет — Элина? Я тебе нужна? — Вон там, в густой тени — может быть, там мама. Я и отца могла бы вызвать… я подозвала бы его сюда, к краю постели, я притянула бы его к себе, снова заглянула бы ему в лицо, увидела бы написанную на нем чистую безжалостную любовь…
Вы называете это системой — пусть так, а я называю традицией. Представьте себе, я верю в статус-кво. Я не конформист, но я уважаю традицию, в рамках которой действую. Традиция делает возможным мое существование, делает возможными мои победы… Я не хочу, чтобы законы менялись, потому что я знаю их, я действую сообразно им, я… Ах, вот как! Вы, значит, не желаете больше иметь со мной дело, да? Я это вижу по выражению вашего лица! Я дал вам это интервью, потому что уважаю журнал, в котором вы работаете, хотя и не уважаю его политическую ориентацию, но не отрекусь от правды только потому, что… Да, я знаю, что вы думаете, — можете не возражать. Я в точности знаю, что вы думаете. Но я прошу вас выслушать мою точку зрения, потому что эта точка зрения не слишком популярна в наши дни. В наши дни любой мальчишка, только что сошедший со школьной скамьи и решивший заняться уголовным правом, считает, что он может переделать страну, поставить все с ног на голову, пользуясь своими клиентами как орудиями, рычагами… Такие люди на самом деле не уважают закон. Они нарушают закон, его святость, а это вещь страшная. Нам необходим закон, потому что закон — это единственная оставшаяся у нас святыня.
Те же самые люди, которые в каждом поколении хотят распять Христа, теперь хотят распять закон, поскольку Христос уже мертв и погребен, — нет, мои личные верования тут ни при чем, не об этом здесь речь. Церкви уничтожают — что ж, может быть, сам Господь Бог уничтожает их, неважно. Я не теолог. Я человек нерелигиозный. Но суды не будут уничтожены. Нет. Они будут стоять. Это единственная наша святыня, а даже убийца не поднимет руки на святыню, последнюю святыню, — даже убийца благоговейно отступит. Нам нужно божество. Закон — это божество. Он никогда не будет уничтожен, потому что вне его нет спасения. Я лежала без сна, не спала, я думала о нем, там, внизу, — ладный, красивый мужчина волнуется, потеет, лицо его блестит… Он перебирает бумаги, стенограммы, записи, фотокопии документов — бесконечный поток слов, слов, которые он подчинил себе… Я не могла его понять. А в общем-то никогда и не пыталась его понять. Он был такой живой, такой живой… Полный жизни, живой… Тысячу раз я чувствовала эту страшную жизненную силу в себе, глубоко в себе.
Я все время продвигаюсь вперед.
Люди, которые вчера были моими противниками, завтра становятся моими друзьями. Я не знаю ненависти. У меня нет времени для ненависти. Мои враги разбросаны по всей стране — да, конечно, они существуют, но я не помню, кто они, — у меня нет на них времени. Я не питаю ни к кому ненависти и не питаю ненависти к себе. Вы удивлены: ненавидеть себя — это нынче так модно. Ненавидеть свою страну. Ненавидеть историю. Это все своеобразный вид ненависти к себе. А я приемлю себя — таков уж я есть. Такова моя судьба. Я полностью приемлю себя, собственно, я даже восхищаюсь собой — я себя люблю. Возможно, я вас смущаю, но я хочу говорить правду. Я люблю слышать собственный голос… люблю, когда люди вынуждены смотреть на меня, иногда против воли — и не только присяжные, но и просто публика в зале суда, где угодно… Я люблю этих людей, которые смотрят на меня, которые меня слушают. Сила слова — это огромная радость, радость удивительная, когда твои слова овладевают людьми, рождают в людях чувства, омывают их потоками, волнами и сплачивают… как молекулы, которые отскакивают друг от друга и сталкиваются в бесконечном вечном движении, это — божественно… Да, это, наверно, и делает тебя равным божеству.