Я выложил свое продовольствие. Старик добавил холодной вареной картошки и соленых огурцов. И хлеба.
Поели. Он молчал, и я молчал.
Опанас поинтересовался:
— Докумэнт у тэбэ якыйсь е?
— Есть. Паспорт. Показать?
— Покажи.
Я показал. Опанас читал по складам. После каждого склада поднимал глаза на меня. Каждую букву сверял.
— А, остэрськый. А хвамилия яка. Божэ ж мий. Языка зламаеш. Ну, добрэ. Знов еврэй. Чэрэз мэнэ багато еврэив пройшло. Вэрталыся зи всього свиту — и чэрэз мэнэ. От двое було. Чоловик з жинкою. Бона зовсим стара з выду. И вин тэж. А говорылы, шо им по пьятьдесят год. Можэ й так. Я в ных докумэнты провиряв. 3 пэчатямы. 3 концлагерив йшлы. Хвамилий нэ памьятаю. А нэ так вжэ давно й шлы. Жинка з поганою ногою. А чоловик ничого. Цилый. Лежав мордою до стинкы. Бона до нього: гыр-гыр-гыр, по-свойому. А вин ий мовчыть. Бона йому — гыр-гыр-гыр, з ласкою, шепотом. А вин на нэи як замахнэться кулаком. А я шо. Нэ мое дило. Бона плачэ. А в мэнэ двох сынив вбылы на хронти. И стара помэрла. А я зигнутыся нэ можу. Попэрэк давыть. Сам на сэбэ давыть. Отак.
Я не удивился, что у Опанаса были мои родители. Где-то ж они должны были пережидать бессилие. Вот у Опанаса и пережидали.
Я видел седые космы Опанаса, бороду, весь его неопрятный вид.
Говорю:
— Дед, давай я тебя подстригу. Я парикмахер, умею. И на голове, и бороду. Может, последний раз в жизни подстрижешься, красивый станешь. Если умрешь скоро — так хорошо лежать в гробу будешь, красиво. Грошей не возьму. Поживу у тебя с недельку. Идет?
Дед махнул рукой:
— Такэ кажэш — у гробу. А шо, як и у гробу. Стрыжи.
Я достал инструменты. Сварил воду в чугунке. Старик отжалел обмылок. Делал замечания, чтоб я меньше тратил.
Зеркала в хате не нашлось.
Опанас обмацал оставшиеся на голове волосы и бороду. Остался доволен.
Под такое дело выставил бутылку самогонки.
За ужином рассказал, что евреи — муж с женой, из концлагеря, с ним хорошо расплатились. Не зажидились. Два куска мыла оставили. А мыло — первый сорт. Не по-нашему на бумажке написано. Одно у него на расход, но осторожно, чтоб лишнего не смылить. По боевому настроению и по праздникам. Не часто. Им я как раз голову и бороду ему обрабатывал. Второе на смерть. Чтоб обмыли как следует.
— Я, як помыраты сбэруся, коло сэбэ положу. Хай зроблять, намыють вид чистого сэрця. Як пан чистый буду в домовыни лежаты.
Я посмеялся.
Опанас полез на печку и из дальнего закутка достал цилиндрик вроде из светлого тускло блестящего воска грамм на двести. Перехваченный плотной фабричной бумажкой с не нашей надписью. Сунул мне в лицо.
— Дывысь.
Передо мной заскакали немецкие буквы: REINES JUDEN FETT. ЧИСТЫЙ ЕВРЕЙСКИЙ ЖИР. Мыло из еврейского жира.
Старик крутил перед моим носом мылом:
— А у чоловика того ще у торби такэ було. Грошей нэ було. И куска хлиба нэ було. Вин же ж хытрый. Мыло замисть грошей таскав за собою. 3-за кордону прыпэр, бисова душа. А шо гроши? Бамажкы. А мыло — товар. Га? Еврэи, воны ж хытри. Ой, хытри.
Опанас спрятал мыло на старое место. Поднял стакан.
— Ну, хлопэць, давай, шоб дома нэ журылися!
Я выпил.
Опанас улегся спать. Когда захрапел, я залез на печь, пошарил рукой за его спиной, нащупал мыло, вытащил, спрятал в свою торбу.
Надо было куда-то срочно идти.
И я пошел, куда несли ноги. Ноги несли, а в голове стучали для бодрости любимые стихотворные строчки. Только не изнутри меня, а входили внутрь откуда-то из не известного мне места.
Жди меня, и я вернусь.
Не понять, не ждавшим, им, как среди огня.
Пришел в Шибериновку. Там обо мне слышали. Посоветовали, где остановиться. У одной старухи я договорился, чтоб столоваться и спать.
Нескончаемым потоком ко мне тянулись люди. Шибериновка — большое село. Вокруг разбросаны хутора и маленькие села. Очередь не кончалась. Весна. Люди хотели жить. И я им сильно в этом помогал.
Однако работа подошла к концу примерно через неделю. Всех перестриг, перебрил. Десна готовилась к разливу. Старики говорили, что будет неминучий потоп. Кто ближе к берегу или в балке, поднимали имущество на чердаки, на крыши. Рабочие руки нужны. И я тут пригодился.
В Шибериновке встретил ледоход.
Двинулся дальше. Но легко сказать — двинулся. Честно говоря: поплыл на лодке-душегубке. Дно круглое. Колыхается при всяком движении, как люлька. А я младенчиком внутри расположился. Хорошая лодочка, если не перевернется. Долбленая. Из тополя. Но я насобачился. Правил твердой рукой.
Вода стояла всюду — и наверху, и внизу. Ни камня, ни земли, ни неба. Деревья по пояс в пучине.
Я любовался тишиной и ни про что не думал. А про что мне думать? Про Янкеля? Про Субботина? Каждый из них меня под себя хотел подладить. А я вывернулся. Ну тогда, может, думать про своих родителей и про отца в особенности с его еврейским подарочками налево и направо? Нет, нет и нет. И нет.
Я лучше думал про Надю Приходько и Наталку Радченко. Не в связи с происшествиями моей жизни, а как про женщин, у которых есть все, что мне надо в мои молодые годы. Я человек, и мне не чуждо. А как же. Омрачал мои представления тот факт, что Надя скорее всего в Киеве и про меня забыла с легкой усмешкой. А Наталка носит в животе ребенка неизвестно от кого. Не от меня. А ведь мы с ней лежали рядом. Но до дела не дошло.
Добрался до Корюковки. Развернулся там. Корюковка не село. Райцентр. Не такой, как Козелец или Остёр до войны. Все выгорело. Остались считанные хибары. А люди живут. Пришлых больше, чем коренных. Но милиция есть.
Я как обычно остановился у хороших людей.
Делаю свою работу по округе. Беру копейки.
Заходит милиционер. Отдает мне честь с вопросом: кто, откуда, на каком основании хожу туда-сюда. Говорят про меня. И до органов местного порядка дошло. Не с претензией, а просто.
Показываю паспорт. Милиционер — молодой, мне ровесник — смотрит, читает.
Потом говорит:
— А мне про тебя Гриша Винниченко рассказывал. Дружок твой. Ох и пройда ты!
Я встречно спросил:
— Почему — пройда?
— Гришка не обосновывал. Просто детство свое тяжелое вспоминал. И про тебя приплел. Говорит: «Нишка Зайденбанд — пройда. К нему в рот не лезь. Палец откусит». Надолго тут?
— Как получится. Я в отпуске. Стригу за копейки, а лучше за еду. Люди ж просят. Не откажешь. Тебя постригу. Инструмент хороший. Немецкий.
Он соглашается. Я стригу.
И в один момент милиционер говорит:
— Гриша обещал приехать. У меня ж сестра замуж выходит. Катерина. Сидела-сидела и выходит. За Сосницкого хлопца. Легкий инвалид. Что-то такое, что у него внутри, а сверху — нормально. В воскресенье гулять будем. Приходи. Гриша обрадуется.
Я поддакнул, что Гриша точно обрадуется, и я тоже рад. Предложил сделать городскую прическу невесте и жениха побрить-подстричь.
Милиционер заулыбался, еще больше задобрел. Познакомились за руку. Он назвался Головачом Иваном.
Свадьба уже началась во всем разгаре.
Гриша приехал. В форме, конечно. Головач рядом со мной место расчистил, усадил Гришу. Так и сидели на лавке рядом.
Общего взаимного внимания между нами — ноль. Заодно только «горько» кричали.
Гриша пил не в меру, но красиво. Запрокинет стопку, замрет. А потом отомрет и выдохнет изнутри. Я попробовал, но захлебнулся.
Он меня по спине деликатно постучал и шепнул на ухо:
— Не помирай, Нишка, ты Родине нужен.
И больше в мой адрес ни слова.
Когда началась настоящая гульба, Головач к нам подсел.
Говорит:
— Эх, дружки закадычные, что-то между вами дружбы не вижу. Поцапались? Девку не поделили? Так тут полно. Выбирайте.
И рукой провел по окружности хаты. Громко сказал, для всех.
Я сказал:
— И выберем.
Гриша поддакнул, как смог. Язык у него сильно заплелся.
Головач нас за плечи обнял и предложил тост за героев войны. Я раньше заикнулся, что партизанил в этих местах, гости многие при орденах и медалях, жених с двумя медалями за храбрость и одним орденом Красной звезды. Хороший вроде тост. Безобидный.
Но тут одна баба заголосила.
— Ой же ж вы, герои сраные! А мои детки малые в земле!
И другие бабы заплакали. Утираются краями платков. Шикают на нее. А сами плачут. И тут начался настоящий вой.
Жених не выдержал напряжения, закричал:
— А ну замовкнить! У мэнэ вэсилля! У мэнэ унутри ничого нэмае, токо кости, а вы носамы хлюпаетэ! Цыц, кажу! Хто зараз нэ замовчыть, того розстриляю! Чи краще ножом поколю!
И хватает большой ножик. Вывернул прямо с кусищем холодца из громадной миски посередине стола. Главное угощение, можно сказать. Гордость. А он так.
Бабы затихли.
Жених говорит с ножом в одной руке и стаканом в другой:
— Хто нэ выпье, той побачить, шо будэ.
Все выпили.