– В Калифорнии здорово.
– Туда, наверно и поеду.
– Если хочешь, я займусь магазином.
– Ты теперь даже лучше меня справляешься.
– Неправда.
– Ты гораздо симпатичней и отзывчивей. О покупателях заботишься, помогаешь им. А я просто сижу и жду, чтобы они что-нибудь купили без того, чтобы я им на мозги капала.
– Чем думаешь в Калифорнии заняться? – спрашивает Баррет.
– Не знаю. Пока я придумала уехать. А дальше посмотрим.
– Ты про свет хоть иногда вспоминаешь?
– Про какой свет?
– Который мы с тобой видели. Там, в небе.
– Нет, не вспоминаю. А ты?
– Я – постоянно, – говорит Баррет.
– Но больше ты его не видел?
– Не видел.
– Дорогой мой, я тогда обкурилась, а ты… кто знает, что с тобой в тот момент было. Конечно, конечно, тебя бросил мудак номер семнадцать – отличный повод самолет, летящий за тучей, принять за бог знает что.
– А потом, Бет тогда стала поправляться…
Лиз смотрит на него с сочувственной уверенностью во взгляде.
– А потом она умерла.
– Но зато получила те несколько месяцев, разве нет?
– Да. Только мне не кажется, что к этому как-то причастен твой небесный свет.
– А я все жду… Жду чего-то, – говорит Баррет.
– И чего же ты ждешь?
– Нового знака. Продолжения.
– Знака того, что…
– Того, что существует что-то большее, чем мы. Понимаешь, большее, чем поиски любви, чем мысли про сегодняшний ужин, чем продажа ожерелья несчастной девочке, которая напрасно выходит замуж…
– Все хотят, чтобы это большее существовало, – говорит Лиз.
– А что если оно существует?
– Да, – говорит она. – Что если существует?
Она произносит это терпеливым тоном, словно устало утешает его. Разумеется, дорогуша, что если картинка с блошиного рынка окажется неизвестным Уинслоу Хомером, что если на этот раз выиграет номер, на который ты ставишь уже много лет?
Мгновение спустя в магазин входит пара – два парня с постпанковскими стрижками. Один говорит другому:
– Веселее, Нили, веселее.
Лиз здоровается с ними.
– Привет, привет, – отзывается один из парней, а другой весело хохочет, как будто его приятель остроумно пошутил.
– Скажите, если понадобится помощь, – говорит Лиз.
– Обязательно.
Парни принимаются изучать товар. Лиз снова берется за чеки. Баррет продолжает складывать футболки, хотя все уже давно сложил.
* * *
Уже почти три, это значит, что Лиз ушла больше четырех часов назад. Тайлер все это время пролежал на диване в окружении собственного переливчатого нимба, размышляя о Лиз и о музыке. Эта история с Лиз… Хм-м.
Когда они с ней начали заниматься сексом? С тех пор как Бет заболела? Или раньше? Они держали свои отношения в тайне, что вообще очень на них не похоже; обычно у них почти не было секретов, не по моральным соображениям, а потому что говорить правду всегда проще, она всегда готова к подаче, ее не надо модифицировать или приукрашивать.
А когда перестали? Должно быть, когда Бет поправилась, хотя у Тайлера есть ощущение – не воспоминание даже, а с трудом припоминаемое наваждение, – что они продолжали и потом. И помнятся ему скорее не занятия сексом, а чувство стыда; убежденность, что ближе к концу они с Лиз совершали нечто постыдное. Впрочем, все это время припомненный стыд не слишком его угнетал.
Ему было так одиноко и страшно, когда Бет слегла. А рядом оказалась Лиз, чуждая сантиментам настолько, что дальше некуда.
Тайлер предпочитает и всегда предпочитал не рассматривать чрезмерно серьезно возможность того, что привлекательным в глазах Лиз его делала некоторая приобретенная с годами корявость; то, что для Лиз он не-Эндрю – не юный олимпиец с бессмысленным выражением лица, не гость из параллельного измерения гормонокипящей молодости, не Ариэль, который скоро улетит чаровать других, а обычный мужчина, мистер Простота, мистер Благодарность.
Они с Лиз не то что посторонним не рассказывали о своих отношениях – и между собой не обсуждали. Они этим занимались, но как темы разговора их связи не существовало.
Он даже Баррету не сказал.
Смешно, но Баррет первый, скорее всего, стал бы возражать. Это Баррет почувствовал бы себя обманутым. Ведь это Баррет считает себя обойденным судьбой; тот, перед кем, как казалось (Баррету), в свое время открывалось море возможностей, главный герой, незаконнорожденный сын Гамлета и Оскара Уайльда; Баррет, за которым, когда он шествовал по школьным коридорам, развевался невидимый плащ из серебряных кольчужных звеньев; который обитал в гораздо более возвышенных сферах, чем его старший брат со своими косяками, гитарным фолком и футболом; Баррет, который не успел оглянуться (как это кажется Баррету) – и вот он уже шарит за диванными подушками в поисках завалявшейся мелочи, раздумывает, безопасно ли доедать обнаруженные в холодильнике древние объедки, и гадает, прислушиваясь к гудкам локомотивов, на этом поезде или на следующем прибудет к нему любовь.
Бет не была бы против того, что Тайлер спит с ее лучшей подругой. Она бы точно знала, что это значит, а чего не значит.
И тут непрошеным… хуже, чем непрошеным, чертовски обличительным… является предательское воспоминание, пронзительное и странное, как падающий в спальню снег…
Его мать (их с Барретом мать, об этом надо постараться помнить) сидит на открытой трибуне, в первом ряду, на ней экстравагантной формы солнечные очки и сложно повязанный шейный платок.
Отец куда-то отошел, за колой или принести плед, который матери, по ее словам, совсем не нужен.
Сделав первый в игре первый даун, Тайлер знает, что теперь надо подойти, встать перед матерью (триумфы у него случаются нечасто) и, как гладиатор, посвятить ей свой опущенный меч, как матадор – отрезанное бычье ухо. Он в шлеме и защитной амуниции, могучий и обезличенный, с полосками черной мази под глазами.
– Эй, мам.
Ему вдруг – на мгновение – становится приятно, что он неузнаваем: в футбольных доспехах он мог бы быть сыном любой из этих женщин. Но он выбирает именно эту мать: ее огромные серьги-кольца, ее шапку стриженых черных волос, могучий магнолиевый дух ее туалетной воды. Он чувствует себя так, будто не отдает сыновний долг, а по-рыцарски поклоняется даме.
Она, разумеется, тоже в костюме. Тайлер должен соответствовать роли. Она (по ее собственным словам) – “предстать в лучшем виде”.
Она смотрит вниз с трибуны десятью футами выше задранного кверху лица Тайлера (которого почти не видно: рядом с черными заплатками глаза кажутся водянисто-серыми, над щитком, прикрывающим рот, едва выглядывает кончик носа). Рукой в кашемировом рукаве кокетливо обвила тускло-серые перила (понимает ли она, как предсказуемо выглядит, как манерно, как нарочито разодета она под какую-нибудь графиню фон Хопендорф, должна понимать, она слишком умна, у нее наверняка была какая-то тайная цель…). Она привстает, подается вперед, наклоняется к Тайлеру (в огнях стадиона бросается в глаза зернистый слой пудры, темно-розовой, цвета свежей пощечины) и говорит:
– Ты отлично играешь.
– Спасибо.
Она театрально оглядывается по сторонам, непрофессиональная актриса во второсортной пьесе, старательно изображая надежду отыскать взглядом кого-то, про кого публика знает, что он потерялся, исчез или умер.
– А где сегодня твой брат? – спрашивает она (ей приходится говорить очень громко, иначе ее не будет слышно).
Ради того чтобы усилить эффект, она снова всматривается в толпу, будто рассчитывая найти Баррета, более узнаваемого Баррета, который пришел с приятелями на футбол – посмотреть, как играет брат.
Тайлер мотает головой в шлеме. Мать вздыхает, словно хозяйка званого обеда, обнаружившая, что суп не удался, – вздох такой громкий, что его не заглушает даже шум стадиона. Тайлера в таких случаях удивляет, зачем она каждый раз так примитивно и поверхностно кого-то из себя изображает. Почему не замахнется наконец на что-нибудь более основательное и утонченное?
– Он на игры никогда не ходит, – говорит Тайлер.
– Никогда не ходит? Неужели?
– У него другие интересы.
– Вот смешной, да?
Для этой реплики трудно вообразить более неподходящий момент. К кому она обращена – к родителям Харрисберга, к чирлидерам и оркестрантам?
– Ну да, – отзывается Тайлер.
– Присматривай за ним, ладно?
– Угу.
– Мне очень не хотелось бы, чтобы он попал в беду.
– В какую беду?
Она умолкает, словно впервые задумавшись над этим конкретным вопросом.
– Не хочу, чтобы он превратился в чудака. Чтобы целыми днями просиживал в своей комнате и читал книжки.
– Все с ним в порядке, – говорит Тайлер. – В смысле, все будет в порядке.
– Хочется в это верить, – говорит она и с печальной полуулыбкой усаживается обратно на свое по-октябрьски холодное и неуютное зрительское место.
Приговор произнесен, и произносить его, конечно же, надо было с высокой трибуны. Баррет чудак. Его будут преследовать неудачи, поэтому он нуждается в заботе.