Все это я запомнила так прочно и, как мне казалось, видела настолько отчетливо, что не могла поверить, что о случившемся знаю только понаслышке: это было задолго до моего рождения. В то время дедушка еще был молод, на пятнадцать лет младше жены, за женитьбу на которой родные отреклись от него. Когда в лавку явился сумасшедший, дедушка как раз уехал договариваться насчет сеянцев.
Бабушка вышла за него по страстной любви, сама бегала за ним, выслеживала его и наконец женила на себе — настолько он был красивым и никчемным. Она не жалела о том, что ей пришлось работать и всю жизнь содержать мужа. Бабушка была на диво уродлива; чтобы смотреть на нее, приходилось пересиливать себя. Помню, дед, много лет прожив в браке с ней, по-прежнему приносил ей розы из сада и подкладывал подушки под голову и ступни, когда она устраивалась подремать на диване в гостиной между двумя и тремя часами пополудни. Он был не в состоянии дочиста отмыть прилавок, потому что не знал, как это делается, зато разбирался в собаках, птицах и садах и ради развлечения занимался фотографией.
Он говорил бабушке: «Встань поближе к георгинам, и я запечатлею твой образ».
Я жалела, что бабушка понятия не имела, как запечатлеть дедов образ, потому что запомнила его золотоволосым, с тонкими чертами лица и пышными бакенбардами. У бабушки был широкий и курносый, как у мопса, нос, желтоватый цвет лица, блестящие черные глаза, смотревшие на мир в упор, и тусклые черные волосы, скрученные в тугой узелок. Она походила на белокожую негритянку и даже не пыталась как-нибудь приукрасить себя, разве что умывалась дождевой водой.
Бабушка родилась в Степни и была еврейкой только по отцу, но не по матери. Она говорила, что ее отец промышлял шарлатанством, и гордилась этим, потому что считала, что больных лечит особая мягкая манера целителя подавать флаконы со снадобьями, а не содержимое этих флаконов. Я всегда требовала, чтобы мои престарелые родственники сопровождали рассказы инсценировками: «Покажи, как он это делал».
Бабушка с готовностью подавалась вперед, сидя на стуле, и протягивала мне невидимый флакончик со снадобьем. И говорила: «Вот, пожалуйте, душенька, и вы не будете знать беды — только не забывайте своевременно облегчаться». А потом добавляла:
— Снадобья деда состояли из одного только свекольного сока, однако он следил и за своими манерами, и за этикетками и флаконы закупал оптом по три пенса. Мой отец многих избавил от болей и мук, и все благодаря изящным манерам.
Эти слова тоже врезались мне в память, и я уверовала, что своими глазами видела обаятельного врача-шарлатана, умершего задолго до моего рождения. Я вспомнила о нем, когда увидела, как мой дед со свойственными ему изящными манерами дал крохотную дозу лекарства из синего флакончика одной из своих пестрых птичек. Он раскрыл ей клювик пальцем и отправил туда каплю. В небольшом саду на каждом шагу попадались конуры, парники и сараи с птицами и цветочными горшками. Сделанные дедом фотографии не отражали реальность. Однажды он назвал меня «канарейкой» и поставил на фоне кирпичной стены, чтобы запечатлеть мой образ. На этом снимке сад выглядит огромным. Вероятно, на фотографиях дед воспроизводил более пышный сад, где он провел юность и откуда его мстительно изгнали после женитьбы на моей бабушке, задолго до того, как я родилась.
После смерти деда, когда бабушка переселилась жить к нам, однажды я пристала к ней с вопросом:
— Бабушка, так ты еврейка или язычница?
Мне не давал покоя вопрос, как ее будут хоронить, по обычаям какой религии, когда она отживет свое.
— Я еврейка-язычница, — ответила она.
Все время, пока она держала лавку и торговала в Уотфорде всякой всячиной, свои еврейские корни она старалась не афишировать — торговле они не способствовали. Бабушка изумилась бы, услышав, что ее позиция в корне неверна или выглядит как проявление слабости. С ее точки зрения, все разумное и полезное для дела было благом пред Всевышним. Во Всевышнего она верила всем сердцем. Я никогда не слышала, чтобы бабушка называла его иначе, — разве что когда восклицала «Боже упаси». Она состояла в «Союзе матерей» англиканской церкви. Посещала все собрания методистов, баптистов и квакеров. Это было разумно, приемлемо и полезно для торговли. Она никогда не бывала в церкви по воскресеньям — только по особым случаям, например, на службе в День памяти погибших. Своей совестью она поступилась лишь однажды, когда явилась на собрание спиритуалистов: из чистого любопытства, а не ради дела. Там ей на ногу упала скамья, и бабушка месяц хромала; такова была кара Всевышнего.
Я подробно расспрашивала ее о спиритуализме.
— Они нарушали покой мертвецов, — объясняла бабушка. — А Всевышний гневается, когда мертвецов тревожат, пока они еще не готовы.
Потом она объяснила, какая участь со временем постигала спиритуалистов.
— Они бегали по дорожкам сада, оглядывались через плечо, передергивались и бежали обратно. По-моему, им чудились духи.
Я брала бабушку за руку и выводила в сад, чтобы она показала мне, что именно делали спиритуалисты. Она грациозно пробегала по дорожке, придерживая юбки обеими руками, озиралась вокруг внезапно заблестевшими глазами, в ужасе вздрагивала, а потом, подхватив юбки еще выше, так что мелькали белые оборочки нижней юбки над черными чулками, бегом возвращалась ко мне, едва переводя дыхание.
Дед выходил посмотреть на наши проказы и высоко поднимал среди веснушек песчаные брови.
— Аделаида, не шали, — говорил он бабушке.
И бабушка вновь пускалась бежать, истошно крича: «Ах, ах, ах!»
Роясь в лавке, я забралась на два пустых ящика из-под шипучки и нашла на верхней полке несколько связок старых свечей, обернутых страницами с текстом занимательного содержания. Я разгладила их и прочитала: «Право голоса для женщин! Зачем вы угнетаете женщин?» Другая связка свечей была завернута в лист побольше, на котором старомодная, но воинственная с виду молодая особа размахивала «Юнион Джеком» и заявляла: «Я за суфражисток». Я спросила бабушку, откуда у нее эти бумаги, потому что она никогда и ничего не выбрасывала и наверняка хранила их для какой-то цели, пока не завернула в них свечи еще до моего рождения. За бабушку ответил дед, на время забыв о своей утонченности:
— От миссис Пни-под-хвост.
— Он хотел сказать — от миссис Панкхёрст. Том, как можно при ребенке!
Дед заулыбался собственной шутке. Так за один день я узнала и новое слово, и как бабушка участвовала в женских маршах по уотфордской Хай-стрит, разодетая во все лучшее, и как относился к этому дед. Я прямо-таки видела, как бабушка со знаменем вышагивает по залитой солнцем улице рядом с подругами, а ее белая нижняя юбка обвивается вокруг щиколоток при ходьбе. Через несколько лет мне уже с трудом верилось, что я не была свидетельницей марша, которым уотфордские суфражистки во главе с моей бабушкой прошли по Хай-стрит еще до моего рождения. Мне запомнился даже отблеск солнца на бабушкиной шляпке из черной соломки.
Какие-то евреи поселились в Уотфорде и открыли магазин велосипедов по соседству с бабушкиной лавкой. С этими людьми бабушка не желала иметь ничего общего. Они эмигрировали из Польши. Бабушка называла их «полячишками». Когда я спросила, что это значит, она ответила: «Иностранцы». Как-то днем иностранка-мама выглянула из двери своего магазина, мимо которого как раз проходила я, и дала мне гроздь винограда. И сказала: «Ешь». Удивляясь, я прибежала к бабушке, а та напомнила: «Я же говорила тебе: иностранцы смешные».
В своем кругу бабушка хвасталась еврейской кровью, благодаря которой она такая умная. Я знала: бабушка так умна, что ей не обязательно даже быть красивой. Она похвалялась, что ее предки с отцовской стороны перешли Чермное море: Всевышний простер руки, и расступились воды, и они пошли прочь из Египта среди моря посуше. Мариамь, сестра Моисея, ударила в свой тимпан и повела женщин через Чермное море, воспевая Всевышнего. Мне вспомнились девушки из Армии спасения, которые недавно промаршировали по озаренной солнцем уотфордской Хай-стрит под звон бубнов. Бабушка позвала меня к двери лавки посмотреть, а когда процессия проследовала мимо и ее шум затих вдалеке, отвернулась от двери и захлопала в ладоши над головой — и в подражание, и отчасти заразившись духом шествия. Она хлопала в ладоши и восклицала: «Аллилуйя! Аллилуйя!»
— Аделаида, милая, не шали.
Участвовала ли я в переходе через Чермное море? Нет, ведь это было еще до моего рождения. Моя голова была набита историями о греках и троянцах, пиктах и римлянах, якобитах и «красномундирниках», но я точно знала, что они жили еще до меня. А вот моя бабушка и ее рассказы — совсем другое дело. Я видела, как она идет во главе процессии, ведет за собой женщин в танце триумфа, бьет в бубен от радости и восклицает «аллилуйя» вместе с миссис Панкхёрст и Мариамь, сестрой Моисея. Руки Всевышнего удерживают расступившееся стенами море. Белая кружевная оторочка бабушкиной нижней юбки мелькает из-под верхней, черной, на дюйм выше ботинок, как когда бабушка бегала по садовой дорожке, показывая, что стало со спиритуалистами. Мой разум способен определить, какую часть происходящего я видела и что произошло до моего рождения, однако он не в состоянии изгладить из памяти эту сцену или приуменьшить ее.