Известно, что многие писатели выводят в своих романах реальных людей. И получается, что литературные герои живут гораздо дольше, чем их прообразы из плоти и крови. Как давно уже исчезли прототипы персонажей, ну, хотя бы Томаса Манна или Итало Звево, а выдуманные ими персонажи остаются на страницах книг в отличном здравии. Не знаю, как сложится судьба романа Джано, но если его опубликуют, он, безусловно, переживет Занделя (удачи ему), а может быть, и нас, надеющихся на долгую жизнь.
Бедный Зандель и бедные мы — ведь у нас нет ни Томаса Манна, ни Итало Звево, которые обеспечили бы нам нормальное существование в какой-нибудь хорошей книге. Но не надо думать, будто я презираю своего мужа потому, что он не Томас Манн или Итало Звево.
Да, я уже почти решил завершить свой роман смертью Дзурло, но понял, что не могу так рисковать и что придуманная в романе смерть произойдет одновременно с настоящей смертью бедного Занделя. Как потом доказать, что я его не сглазил? Не один я суеверен, на свете полно суеверных людей. Значит, только после смерти Занделя я смогу писать о смерти Дзурло. Но можно ли ставить в зависимость смерть героя моего романа от смерти его прототипа из плоти и крови? Придется, видимо, ждать, рискуя в какой-то момент потерять терпение и пожелать смерти другу. Я и так уже несколько раз ловил себя на мысли — вот стыд! — хорошо бы он умер. Одного этого уже достаточно.
И все же ситуация затруднительная. В худшем случае можно закруглиться и под конец сказать, что Дзурло болен и продолжает болеть. Но могу ли я в завершение романа оставлять в подвешенном состоянии жизнь одного из главных героев? Смерть персонажа — вот финал, который принесет наибольшее удовлетворение читателю, особенно если учесть, сколько свинства на протяжении всей книги натерпелся от него Буби.
Я еще продвинулась в чтении, если можно назвать чтением утомительную расшифровку текста, в котором то и дело попадаются слова, мне непонятные или требующие разгадки. Я не перестаю удивляться: как это Джано смог интуитивно представить себе мои тайные отношения с Занделем со всеми подробностями, словно он подсматривал за нами через замочную скважину. Ошибается он только в описании места, где мы встречались — гарсоньерки в стиле модерн, какие, похоже, когда-то снимали для содержанок. Когда бедный Джано выступает в роли писателя, он отстает от нашего времени лет на сто.
Нам с Джано никогда не удастся узнать, как обстоят дела с моими и его изменами, потому что эта тема исключена из наших разговоров (Луччо я не хочу даже упоминать). Двадцать лет мы прожили бок о бок с такой взаимной терпимостью и конечно же не можем теперь, много лет спустя критиковать и швырять обиды в лицо друг другу, как это делают некоторые наши друзья, наши ровесники, докатившиеся до нервных срывов и адвокатов. На нас с Джано указывают пальцем как на образец счастливого супружества, и мы не можем всех разочаровывать.
Что до меня, то я решила прервать отношения с Луччо, пока жив Зандель (три шоколадки), и прежде всего потому, что прав был Джано, сказав, что Луччо похож на анатолийского турка. Я еще не знаю, под каким предлогом смогу осуществить свое бегство. Конечно, я не открою Луччо правду: мол, есть один мой очень больной бывший любовник, и, пока он жив, я должна хранить ему верность, так как мы никогда не расставались и разлучила нас только его болезнь. В общем, вопрос пока еще не решен. О том, что с Луччо можно с тоски умереть, я только молча думаю и, конечно, не скажу об этом ни ему, ни кому другому. И даже того, что оставляю его, поскольку с «ужасным турком» (к тому же невероятным молчуном) не хочу иметь ничего общего, тем более общей постели. Хочу вытравить его из памяти. Но уверена, что память о нем сама по себе сотрется.
Получается так, что больной и отсутствующий Зандель все еще может влиять на мою жизнь и, косвенно, на жизнь Буби (каждый раз, произнося имя Буби, я слышу собачий лай. Жалко Джано). Жаль так же, что мне приходится дожидаться смерти такого любящего человека, как Зандель, чтобы стать наконец свободной в своих поступках. У меня вырвалось слово «наконец», и можно подумать, будто я жду не дождусь его смерти. Бедный Зандель. Я свинья, но все же не до такой степени.
Съела одну за другой четыре шоколадки, чтобы четырьмя добрыми мыслями компенсировать одну плохую. Но я уже устала прислушиваться к Занделю, тогда как он, пусть и больной, мог бы позвонить хоть разочек. Или нет?
Мне хотелось бы писать как Сервантес, но я даже не пробую: знаю ведь, что никогда не сумею. Я могу открыто заявить о своей растерянности, но мог бы также решиться сжечь тетрадь со всем, что там в ней есть. Возможно, я поступил бы лучше, если, сохранив заглавные буквы на обложке, написал книгу о моей Деконструктивной Урбанистике, которую я так хорошо знаю, и не вторгался бы в колючую смесь правды и фантазии, хотя они так переплетаются в нашем буржуазном мире, а может, и во всех обществах всех времен, потому что людям свойственно смешивать правду с фантазией. Но среди всех слов, написанных в моей книге, есть одно ужасное. И вот так, как торговец узнал от жены истину о чуде Христовом, я узнаю с полной уверенностью, что Кларисса книгу прочла, ибо она не сможет сдержать свою реакцию, как невозможно сдержать реакцию на электрошок.
Я с Луччо больше не виделась и даже не желаю его видеть. Сначала хотела сходить навестить аптекаршу, но стыдно рассказать ей, как я вляпалась в такую пошлую историю. Я даже не знаю, история ли это. Может быть, лучше рассказать ей о моей проблеме со здоровьем, о головокружениях, о том, что постоянно тянет желудок. Может, она даст мне что-нибудь, чтобы я могла держаться на ногах, потому что от «Ксанакса» меня целый день одолевает какая-то каталептическая сонливость. «Ксанакс» считает, что я должна мириться с этим неопределенным состоянием и наплевать на путаницу, которая царит у меня в голове. Все пройдет.
Луччо я не желаю больше видеть. Заниматься любовью на диване, через который наверняка прошло бог знает сколько женщин… Нет, хватит. Я даже не знаю, как это случилось. Вероятно, то был момент слабости или чувство одиночества, — как говорит Валерия, желая оправдать свои мимолетные траханья. Во всяком случае, я сказала: хватит, не хочу больше видеть этого грубого человека с физиономией противного турка. Пусть найдет себе другую для послеобеденного траханья или отправляется к Top ди Квинто или на виа Салария, где найдет нужных ему женщин в избытке.
Четыре раза Луччо звонил мне по мобильнику, я согласилась на свидание, а потом не пришла. Думаю, он все понял, потому что больше не звонит. Но что мне теперь делать с моей жизнью? Мне, такой одинокой с Джано, от которого никогда ничего не дождешься?
А Дульсинея, что говорит Дульсинея?
Не могу понять, откуда взялась эта коробка вкусных швейцарских шоколадок, которую Кларисса спрятала в шкаф, под шерстяные шарфы. Зандель был бы способен подарить ей шоколад, но, по-моему, у него сейчас не то настроение для такого фривольного и светского поступка. Кто еще? Этот невежа Луччи Нерисси, с которым, как говорит Кларисса, она случайно (случайно с восклицательным знаком) встретилась в Барселоне? Возможно, я ошибаюсь, но на такой жест он не способен.
Шоколадки могут заменить цветы как благодарность за приглашение или как шаг к сближению, завоеванию дамы, но они не входят — я в этом уверен — в словарь такого грубияна. Итак, возможно, появился новый претендент на внимание Клариссы, поскольку Зандель сейчас вне игры, а Луччи Нерисси не тот человек, который преподносит конфеты. Вот я возьму десяток шоколадок, тогда Кларисса поймет, что я раскрыл ее тайну. Надеюсь, она ничего не скажет, поскольку мне не хотелось бы просто так терять пять минут на разговоры о шоколадках, они уже и так слишком долго занимали мои мысли. Известно, что долгие размышления сбивают с мысли, но думать о происхождении этих шоколадок — все равно что пытаться подвергнуть научному анализу вопросительный знак, нарисованный Клариссой, — чемпионкой по умолчаниям.
Чтобы избавиться от последствий, подарю-ка Клариссе коробку перуджинского шоколада «Бачи», тогда она сможет читать на обертках сентенции шоколадной мудрости. А я остаюсь с Сервантесом и его благородным идальго.
Кларисса безусловно обнаружит пропажу нескольких шоколадок, которые мог взять только я (прислуга вне подозрений), и, если захочет, заговорит со мной об этом. В противном случае послание темного и фривольного происхождения останется, как и множество других незавершенных высказываний, окутанным, как и наши жизни, густой сетью недомолвок. Допускаю, что за каждым посланием, словом или шоколадкой кроется обрывок истины, но на эту истину я в конце концов плевать хотел.