— Да нет у него никаких маленьких девочек!
— Нет, есть! Он говорит, что у него девчонке всего четырнадцать — Ходит везде, разные такие грязные разговоры ведет, на кой он тебе вообще сдался?
«Джи-Джей ничего этого про меня не понимает, — рассуждал я. — Ой-ё-ёй — с чем только не приходится мириться, чего только не приходится узнавать и видеть — а Мэгги меня любит».
Я посмотрел в мягкое небо, и выходила луна, бледная, в ранней синеве, как в люльке, и я убежден был, что Мэгги меня любит.
— Ну, тогда не верь мне, — говорит Мыш. — Они тебе на уши повесят, чего только смогут, Загг, чтоб только лишний пенни из тебя выдоить — не волнуйся, я баб знаю, я все это в собственном доме видал с родственничками ближними и дальними, все эти потасовки греков хоть с каким-то положением в Лоуэлле — ты и половины всего не знаешь, Загг. — Сплевывает — не так, как Елоза, ибо вечерняя заря стихает, а для пущей выразительности, х-харк. — Да пускай свои паршивые прак-клятые фабрики хоть сюда на эту старую речную свалку притащат и себе в зад засунут, мне вообще плевать, Загг — свалю я из этого Лоуэлла, — дернул в его сторону большим пальцем, — ты, может, и не свалишь, а я свалю, — глядит на меня, кипя от ярости, и жажда мести в его глазах навыкате — Джи-Джей взрослел как-то по-своему.
— Ладно, Мыш.
— Ты куда сейчас?
— К Мэгги.
Он лишь рукой махнул.
— Залезь ей в трусики за меня, Загг.
Я фыркаю носом и отваливаю. Заметил только, как Джи-Джей ладонью повел — благословил на прощанье — ну и ладно.
Я побрел прочь, пересек весь Лоуэлл, пройдя по главной его транспортной артерии, главной вене, по Муди-стрит, ныне — Текстильной авеню, загребая щелкающими каблуками, в поисках своего жуткого приданого. «Джи-Джей не прав как божий день».
Доброй ночи, ночь. Не дождавшись в нетерпении автобуса, я рванул через Кирни-сквер пешком, лишь на минуту опередил его и прыгнул в тот, что ехал в Южный Лоуэлл, чтобы с ревом прокатиться у великолепного водилы, что сваливал всех пассажиров, большую часть, на самых последних улицах, теперь осталось лишь вырваться из города асфальта стройплощадок вагонеток вырванных канализационных труб под расходящимися из города улочками и нестись дальше, едва успевая огибать люки, выбоины, столбы, заборы, к автомобильным ангарам за городом, теперь уже ставшим лощеными переоборудованными гаражами — не сводя глаз с часов, все по графику, его дикая заинтересованность во времени совпадает с моей, когда я спрыгиваю с автобуса на Массачусетс-стрит, один лишь подземный переход, и я легко понесусь чуть ли не над самой землей на маленьких ножках, а он продолжит свое рычащее странствие, прочь по дороге, мигая большими красными огнями — Пустота вселенной окружает одинокого пешехода — Я пробираюсь по берегам Конкорда, на самом же деле просто иду по середине улицы и вижу реку между небольших коттеджей, садиков, вижу эту отрывистую речку вниз до самого берега, ничего огромного в Конкорде нет, так, желуди —
Нет Мэгги в конце улицы, где, бывало, трепетало ее платье, и мы пели «Темный пурпур» [63], как одинокой романтической зимой, когда мы оба таяли под замерзшими звездами — а теперь под звездами легкого лета с расплавленными лицами мы дышим паром на нашу остывшую любовь — плохие машины больше не проезжают мимо нас по хорошим дорогам — «Джеки, — говорила она,----», — непереводимые слова любви, которые следует хранить в тайне, если вообще их запомнишь —
«Но теперь она уже не стоит ни на какой дороге», — говорю я себе, спеша к дому, к тому свету, что заставил нас с Джи-Джеем увидеть, когда мы разговаривали о ней, насколько потускнел запад, где таилась она —
— Мне кажется, она вон через тот сломанный забор перелезла, Джек, и по тому переулку ушла — ребята пошли купаться или собирались сегодня вечером идти купаться. — Это младшая сестренка Мэгги, застенчиво улыбается мне; через год будут говорить, что она в меня втюрилась, другие то есть, а сейчас она еще просто маленькая девочка и крутится вокруг столба, играет в классики с Джейми, клац-плюх, аппата-пиппити-паппети-пу —
После этого оставалось только рвать к тем амбициям, которые мы с семьей для моей жизни определили, поэтому я с мамой поехал в Нью-Йорк, и мы встретились в Коламбии с Рольфом Фирни, который написал нам после того, как мой старый школьный футбольный тренер Тэм Китинг раструбил обо мне или подослал меня своему старому приятелю по бостонским собачьим бегам Лу Либблу, а Лу Либбл — важный тренер в Коламбии, и они оба — в «ленточных комитетах» великой сумасшедшей ночи собачьих бегов и электрифицированных зайчиков в громадной тьме возле Саффолкских холмов с их газгольдером, таким гигантским, что я постоянно вижу его от собачьих беговых дорожек и у моря всей моей жизни — Я должен был начать свою общажную учебу, покуривая трубочку у золотого окна, в этом величайшем университете в мире. Я так гордился, что когда Бостонский колледж и тренер Фрэнсис Фэйхи, потом ушедший в Нотр-Дам, пытались меня на следующее лето завлечь к себе, я не передумал, а продолжал держаться мысли о Нью-Йорке, Коламбии, подготовительных курсах Хорэса Манна [64], несмотря на то что моему бедному отцу хотелось, чтобы я поступил в Бостонский колледж, поскольку это крепче обеспечит ему последнюю новую работу в Лоуэлле, в типографии, которая выполняла все печатные заказы Бостонского колледжа, и Эмиль Дулуоз снова стал бы прочен и популярен — тем не менее и мама, и я твердо решились на Коламбию — Дополнениями послужил еще и «поиск футбольных талантов», другая история —
Рольф Фирни принял нас вежливо, показал свои спортивные кабинеты, где лица всех джентльменов показались мне невообразимо, богато и прекрасно значимыми, люди с седыми волосами, суровые, величественные, все хорошо одеты, процветающие, учтивые. Я гордо привел маму на все это посмотреть, перед тем как ей вернуться в Лоуэлл. Она поехала в Нью-Йорк договориться мне насчет проживания и стола со своей мачехой в Бруклине, где я должен был жить, пока ходил бы на подготовительные курсы Хорэса Манна, а значит, нужно было каждое утро ездить на метро из красносердечного Бруклина на угол Бродвея и 242-й стрит, итого совершенно безумные двадцать миль — Хотя мне нравилось, поскольку в метро люди интересные, когда тебе всего семнадцать и ты ни разу еще не вкушал больших городов. Я был по-настоящему очень довольным пареньком, когда оказался среди огромных гор сверкающих зданий. Школу Хорэса Манна выстроили из увитого плющом Том-Браунова серого гранита на вершине скального утеса — за нею лежало поле с прекрасной зеленой травкой — спортзал с виноградниками — Оттуда были видны бессмертные облака Бронкса, что плыли по индейскому небу, и не говорите мне, что это небо не индейское. Под утесом, в сторону Йонкерса лежал обширный парк Ван-Кортландта, где прекрасные атлеты-десятиборцы растягивали свои белые аристократические ноги на полянах кустарников и листвы, евреи и итальянцы с новым, иного рода героизмом Царства Лоуэллского.
Полуночно суеверный, в первую ночь у моей бабушки в Бруклине я пролежал без сна много часов, слушая, как в доме вокруг поскрипывают призраки Нью-Йорка, прислушиваясь к слабым звукам бруклинской улицы, точно влюбленные за полночь в летнем городе хихикают друг дружке в шеи под судоходной луной; то был совершенно другой Лоуэлл, такой весь раскрытый огромной мегафонной дыре мира из этих губ Мерримак-сквера и Мэна, как у Руди Вэлли [65], что я знал: он потеряется, подобно мраморному шарику, что катится по вечности в кегельбане, а тот открывается во тьму к бесконечности ракетам клеткам телепатической шоковой пленке.
Я лежал в постели и думал, как стану большим героем Нью-Йорка весь такой розовощекий и белозубый — идиоманьячная после иддиётовская инкарнация Чемпиона Американской Супермечты, Пробивного Парня, Важной Шишки, — к тому же белоснежный шарфик, большое пальто, в поводу — девчонки в корсажиках, причем вовсе не трезвенник, а большой журналистский любимец за пределами Таймс-сквер (вроде «Маленького театра» [66]), какими я видел газетных трагиков в дешевых киношках, что беседуют, потягивая пиво в затхлых барах подмигивающего неоном Манхэттена, и ночные поля шляп у них опущены, как у героев Марка Брэндела или Клеллона Холмса [67], в бурых тавернах, сквозь стеклянные витрины, на которых написано «Бар и Гриль», виднеется весь в черном гигант с Неоновой Вывеской: Хозяин Газеты — Сигарный Манн, внук Хорэса, крутой и жесткий редактор-иезуит, артист променада, что орет на серебряных ревущих экранах Риальто [68] так, что слюна брызжет, где все это время той зимой между Мэгги и школой я сачковал и прятался, но теперь-то я в Нью-Йорке и смотрю на оригинал из перепуганной постельки в Бруклине, мне семнадцать. Глюп. «Г. Б. Маннпрам, Изд. Манхэттен Мэннер Пост Ивнинг Стар», влетают самолеты с сывороткой, а я сижу в баре, героически размышляя над тем, как только что разгромил банду с набережной, и Г. Б. за это повысит мне жалованье (Я уже вижу, как Джи-Джей задирает ногу и рыгает: «Ладно, Дж. Д., работа твоя, р-ры-ыг, и не вздумай отрезать меня от этой своей оффшорной нефти» —), а потом направляюсь к своему пентхаусу, мне наскучили свободные пальто, погребальные поля шляп большого алкогольного газетного Нью-Йорка, и я мимоходом переодеваюсь в вечерний костюм (смокинг с бархатными лацканами, блистающими, как лондонские пожары в камине, что освещают его, разливаясь на моей состоятельной груди пергаментными озерцами богатого винно-бездонного вещества), и здороваюсь со своей женой, лениво так —