Эти схемы были такими же ложными, как газеты и книги, как уроки истории и обществоведения, как весь лицемерный и фальшивый взрослый мир, который Колюня с юношеской страстью отрицал.
Он бросил КИД, читал Достоевского, ходил в консерваторию, по-прежнему приглядывался к храмам, все еще не решаясь зайти на службу в церковь действующую, пока однажды во Пскове, на пути в
Михайловское, куда влекла его в очередное литературное паломничество неутомимая маменька, не заглянул в Троицкий собор и простоял там целый час. Стоял и не отрываясь смотрел на литургию, на которой ему, нехристю, присутствовать было не положено, не чуя ног и не замечая времени, не думая о том, что его ищет по городу мать и не догадывается, где найти, не понимал, что вокруг происходит, с какой целью подходят люди к жилистому священнику в фиолетовой шапке и желтом одеянии, держащему похожий на хоккейный трофей золотой кубок, зачем сложили на груди крестообразно руки, почему разевают, как дети, рты и что такое содержится в маленькой ложечке, отчего отходят они тихие и просветленные.
Тут была какая-то тайна, причина всех прочих маленьких тайн, волновавших его существо, быть может, с самого первого крика, нужно было сделать лишь шаг и стать этой тайне причастным, но что-то мешало ему, не пускало, не позволяло даже перекреститься
– оттого ли, что это было бы равносильно отречению от всех оставшихся по ту сторону двери или страху, что пути назад не будет, а там, впереди, с ним произойдет неведомое, – но только когда в самом конце службы люди в храме двинулись вереницей целовать крест, одна из старух, все время за посторонним маленьким истуканом с интересом наблюдавшая, молвила:
– Что, к кресту-то пойдешь?
Колюня отчего-то смутился и ответил дерзко и глупо:
– Это негигиенично.
И в храм не заходил еще очень долго.
Много позже, когда купавнинский дачник поступил в университет и благодаря куда более развитым и не терявшим времени на интернациональную ересь товарищам начал кое-как разбираться в таинствах и догматах, особенностях богослужения и отличиях отеческого вероисповедания от католического и протестантского, когда научился рассуждать чуть успешнее среднего дилетанта о соборности и сущности русского старообрядчества, мог поспорить с брезгливым и несчастным профессором атеизма Игорем Николаевичем
Яблоковым о Достоевском, схлопотав за вольнодумство и поиски веры трояк, в то время как его верующие однокурсники получали пятерки, не мудрствуя лукаво и отвечая на все вопросы уверенно и четко, кандидат в неофиты ломался на самых обыкновенных вещах вроде целования образов и крестов, пития святой воды и старушечьей толкотни за нею на Богоявление, подавания поминальных записок, слащавой умильности, заносчивости и прочих атрибутах каждодневной церковной жизни, которые долгое время отталкивали его и удерживали от того, чтобы сделать последний шаг и войти в ограду. Ему было легче верить в душе, молиться в уединении купавнинской ночи, в храме бисеровского леса перед озерным алтарем, нежели вообразить себя среди вздорных старух, толстых теток, сухоньких мужичков и больных детей, вместе с ними подходить к священнику, целовать его руку, прикладываться к праздничной иконе, к Плащанице в Страстную пятницу или причащаться с другими прихожанами из одной Чаши общей лжицей.
Он не мог представить себя исповедающимся, постящимся, кладущим земные поклоны или стоящим на коленях на грязном полу среди неразвитых и малокультурных людей, как малохольная и бестактная
Илюшина пассия, однажды сказавшая ему с теми же интонациями, с какими женщины возмущаются мужчинами, что ходят в гости, да не женятся:
– Что ж ты не крестишься-то тогда?
И, оправдываясь, он пустился рассказывать ей про все сомнения своей мятущейся души.
А жизнь только и делала, что насмехалась над мечтами и притязаниями, и когда несколько лет спустя, будучи в храме все еще праздным посетителем, он увидел однажды на всенощной в
Филипповской церкви близ Арбата своего старого знакомого, интеллигента и умницу Сашу Колоскова, которого давным-давно спасал от Юрки Неретина и который читал ему в знак благодарности:
Не противься, Валенька, он тебя не съест, золоченый, маленький, твой крестильный крест, – а теперь этот самый Колосков уверенно и привычно прикладывался к иконам, ставил свечи, подходил к помазанию и умильно целовал руку старенькому попу, Колюня возревновал и неприятно удивился метаморфозе, заподозрив в набожности школьного товарища нечто генетически-лицемерное, и разговора не поддержал.
Но несмотря ни на что казалось тогда восторженному и горделивому юнцу, будто он избран для необыкновенного и назначение его в мире состоит не только в том, чтобы по мере сил летописать историю купавнинского рода, времени, места и всех причастных к нему людей, но в том, чтобы осуществить возвращение их родового древа, хотя бы одной, крайней его веточки от бабушкиного цветочного язычества, отцовского религиозного атеизма и дядюшкиного эпикурейства к той подлинной вечной вере, от которой когда-то, поддавшись соблазну и прелести, отшатнулись его неведомые предки. Но только вот как совместить именно эти два призвания – писательства и воцерковления, – он не знал.
Колюня был безудержно самонадеян и глуп, в минуты трагической молодости он читал тети Верино Евангелие с сигаретой во рту, перемежая чтение стихами из “Доктора Живаго”, на Страстной неделе ходил, как на службу, на концерты органной музыки в исполнении Гарри Гродберга и обожал слушать на стареньком магнитофоне рок-оперу “Иисус Христос-суперзвезда”, которая заменяла ему акафисты и стихиры и поставляла сведения о земной жизни Спасителя. Лишь став старше и хлебнув в жизни не одних только радостей и удовольствий, он с грустью понял, что та вера, которую молодой неофит желал обрести, никогда не будет открыта и дана во всей своей полноте человеку, не имевшему религиозного опыта в детстве. А если у кого и есть шанс воспринять все сполна, делать не нарочито, но естественно и не страдать от раздвоенности, так это лишь у его сына, чудом вырванного у небытия, и оттого носил и водил он мальчика к причастию с малых лет, не боясь, что слабое дитя заразится гриппом, научил читать перед сном молитву, целовать иконку, не снимать никогда крестик, стоять долгую службу, а еще учил, что звезда на новогодней елке горит вовсе не потому, что звезда же венчает кремлевские башни, и рассказывал сказки не про Мальчиша-Кибальчиша, а про Младенца и волхвов.
Но то была уже совсем другая, не купавнинская история…
Тогда же, много лет и эпох назад, дачнику до всех открытий и прозрений еще было далеко, и молодая его душа была подобна легкомысленной почве, где всякое доброе семя зарастает терниями, и не хватало ни воли, ни терпения, ни силы ее преобразить.
Сколько семян туда ни падало, их заглушало иное, и вся история его юности оказалась наваждением новых соблазнов и искушений, в которой безгрешная Купавна стала теряться и уступать место другому.
Морок сменялся мороком, будто шли над головой бесконечные тучи.
К роковым переходным годам мальчик забыл про все гносеологические страсти и вместо строгих естественных наук стал увлекаться астрологией, йогой, парапсихологией, хиромантией, оккультизмом, католичеством, Высоцким, Окуджавой, “Машиной времени”, недолго шведской группой “Абба”, а позднее и надолго
“Битлами”, клубом самодеятельной песни, фильмами Андрея
Тарковского и Театром на Таганке. Зачитывался “Ста годами одиночества” в подлиннике, все чаще и чаще разговаривал с посерьезневшим дядюшкой Глебом о выборе жизненного пути и приоритете экзистенциальных целей, еще сильнее и откровеннее оскорбляя недоверием и пренебрежением в решении судьбоносных вопросов родного отца и постигая главную Глебову житейскую премудрость.
– Которую, впрочем, – заметил, по обыкновению поцокав языком и поблескивая стеклышками очков, дядюшка, – обычно сообщают женщинам и молодым девицам. Когда тебя собираются изнасиловать, сопротивляйся до последнего. Но если поймешь, что сопротивление бесполезно, постарайся расслабиться и получить удовольствие.
Как знать, быть может, в том и заключался секрет Глебова существования и вообще это был единственный способ в мире жить и добиться если не успеха, то хотя бы занять свою нишу, возможно, следовало этим напутствием воспользоваться и не искать иного пути, но все же, когда житейски мудрый и по-родственному внимательный Глеб посоветовал племяннику идти по его стопам на экономический факультет, а для этого целый год заниматься с репетитором по математике и платить за каждое занятие по десять рублей, Колюнчик вспомнил про не купленный ему набор юного химика за пятнадцать, и, неприятно удивив прагматичного дядю, от помощи отказался, сославшись на то, что экономика ему не интересна.