Когда в чайнике забила ключом вода, из палатки выглянул Брахман.
– Вчера перед сном мне вспоминалась твоя книга «О вреде пользоприношения». – Князь растирал гусиную кожу полотенцем. – И вот что я подумал… Ты много верных слов сказал о бесплодности, об угнетающей пустоте бытия, основанного на производстве бессмысленной пользы. Но вот о чем ты умолчал…
– О чем же? – Брахман спешил за куст, но задержался.
– Ты не сказал, что торжество доктрины пользоприношения засвидетельствовало окончательный уход из мира аристократизма с его моделью поведения, в которой идеи чести, долга, героизма и избранничества отодвигали в область маргиналий все остальное содержание жизни. Услужить многим и гордиться этим – какая лакейская мораль! При подобном взгляде Дон Жуан и Казанова уже были самозванцами – слугами, напялившими господский камзол.
– Я бы все–таки остерегся переносить эту методологию на территорию Эроса, – мягко возразил Брахман. По удовлетворенному взгляду и мечтательному цвету лица можно было с уверенностью заключить, что сегодня ночью его посещал суккуб.
– А по собственности и потреблятству хорошо прошелся. Сильно, – продолжал испытывать ресурс терпения Брахмана Князь. – Но я бы усугубил. В привязанности к собственности – погибель мира. В то время как ее, собственности, не существует вовсе. Не должно существовать: кто может улучшить, тот и владеет.
Я подумал, что здесь, в нашем сообществе равных, я по праву владею только укулеле. Все остальное может быть оспорено.
За завтраком, к которому, окончательно разбуженная земляничным ароматом форсманского чая и звуками моей бренчалки, собралась вся стая, вещий глас сообщил нам, что в пять часов утра, по истечении срока, указанного в ультиматуме, русские войска силами нескольких бригад Сибирского и Дальневосточного военных округов перешли границу Монголии и форсировали Амур. Никто не сомневался, что так именно все и произойдет, и тем не менее известие взволновало нас. О подробностях кампании новостей не было – военная цензура, глас рассказывал лишь о бесплодных дебатах в Комитете безопасности Содружества наций, обусловленных тщетными попытками определиться с формулировками выносимого на голосование заявления. Понятное дело: осуждение мировым сообществом Китая означало бы поддержку Содружеством наций военных действий России – политика атлантистов не могла себе позволить такого добросовестного поступка. О Монголии, разумеется, с трибуны Содружества вспоминали сугубо в контексте популистской риторики.
Машины и палатки наши стояли в тени под деревьями, с меловой вершины их нельзя было разглядеть, а вот костер и стол мы соорудили на свободном от тальника и камыша пятачке недалеко от воды, и это место с горы просматривалось.
Брахман сказал вечером: «Зверь в пути». И утром, после прослушки эфирных слоев, подтвердил: «Он ищет. Ждем». Поэтому мы решили осмотреться, изучить окрестности и по возможности прояснить историю с наблюдателями. После завтрака Князь, Нестор, Мать–Ольха и я отправились к монастырской горе, монастыря на которой с нашей стороны видно не было. В лагере остались Рыбак, Брахман и Одихмантий. Последний имел вид помятый и заспанный – я решил его расшевелить.
– Одихмантий, ты никогда не начинал речей со слов «я люблю». Можно подумать, тебе незнакомо это чувство.
Мы стояли у его палатки вдвоем. Палатка была дивного мандаринового цвета.
– Насколько я помню, ты тоже так речей не начинал. Канцоны и сирвенты не в счет.
– Я неточно выразился, – поправился я. – Мне не удается вообразить тебя говорящим подобным образом.
– Я люблю проводить вечность так, чтобы не оставалось места скуке, – обезоружил меня Одихмантий, даже спросонья мысливший четко и с отменной реакцией.
Мне ничего не оставалось, как признать свою неправоту.
– Пустяки, – милостиво простил мне промах Одихмантий.
– Поэтому ты здесь? Поэтому отправился в путь – накрутить хвост Желтому Зверю? Чтобы выдавить из своей вечности скуку?
– Нет никакого Желтого Зверя. – Одихмантий извлек из кармана жилета пачку сигарет и закурил.
– Как нет?
– Его нет в виде монстра из бездны мрачного хрена. Образ чудовища – это, Гусляр, иносказание. Так издавна заведено в роду у пифий.
Такой он тип, Одихмантий, все норовит объяснить наукой.
– А в каком виде он есть?
– В виде человеческой глупости, которой люди наказывают сами себя.
– А точнее?
Одихмантий выпустил в небо тугую, густо разрастающуюся струю дыма:
– Пожуем – увидим.
Вверху над берегом вилась вдоль реки сносно раскатанная дорога, которая вскоре нырнула в лес и где посуху, а где через затаившиеся в зарослях лужи и грязь вывела нас на поле, сразу за которым возвышалась меловая громада. Слева, уходя под гору, струился зеленовато–бурый, точно старая медь, Дон. Прямо перед нами, метрах в трехстах, стеной стоял крутой, а местами и просто отвесный склон, исчерченный тем не менее четко видными тропами, – наверху этого склона Князь и заметил утром двух топтунов. Справа на вершину вел поросший степными травами пологий отрог, на который, вильнув, взбиралась полевая дорога. К реке и дальше, вдоль Дона, змеилась, ведя к береговому откосу горы, тропинка. На краю леса, предоставленные сами себе, паслись две словно бы выгоревшие на солнце пепельно–белесые буренки – на севере такие не водятся. Ни в лесу, ни здесь, в открытом поле, люди нам не встретились.
По отрогу, любезно, будто сходни, спущенному горой, мы поднялись на вершину, которая снизу таковой казалась, но в действительности была, что ли, не окончательной – пологий уклон вел выше, к задранному горизонту, в который вползал справа молодой дубовый лес явно рукотворной посадки. Подъем по отрогу местами все же был крут, так что я сбил дыхание, а Мать–Ольха и вовсе запыхалась.
– Черт, черт, черт! – порывисто глотая воздух, воскликнула она наверху. – Острый взгляд, цепкая мысль, пружинистый шаг, разборчивый почерк – все осталось в прошлом! Все! Конец! Проект «Мать–Ольха» закрывается!
Приступ риторики. Согласись с ней кто–то в этот миг, понятное дело, от него не осталось бы даже запаха.
– Да на тебе еще пахать… – любезно откликнулся Князь, чем Мать–Ольху вполне утешил.
Подойдя к кромке обрывистого склона, на котором утром были замечены сомнительные типы, мы осмотрелись, но ничего внушающего подозрения не обнаружили – вообще ничего, что говорило бы о том, будто здесь недавно кто–то был. Посмотрели вниз: справа, со стороны Павловска, вышвыривая из динамиков клочья музыкального скрежета, поднимался против течения катер, волокущий впереди себя прилепленную к носу платформу, на палубе которой сидели на скамьях десятка два пестро одетых людей; прямо под нами тропа, шедшая вдоль реки, вела к источнику, питавшему вырубленный в известняке бассейн с перекинутым через него мостком, и под горой терялась в прибрежных камышах; слева вдали, на зеленом берегу Дона, струился тонкий дымок костра и три крошечных человечка махали нам руками. Я помахал в ответ.
Мать–Ольха меж тем успела побеседовать с чабрецом или какой–то иной подножной былинкой (я не приглядывался) и выяснила, что тут и впрямь не так давно появлялись двое, точно не местные, но образ, очерченный болтливой травой, характеристик ясных не имел и не мог аттестовать пришлецов ни как людишек честных правил, ни как злодеев. Да и люди ли это были? Может, это пара пангарцев явилась здесь, вылетев случайно из своего мира в трубу? Разговору их чабрец не внимал – беспечная мурава, не в пример деревам, она и Мать–Ольху–то понимала с трудом.
После восхождения на гору кроссовки наши стали белыми, словно мы топтались в алебастре. Вернувшись вслед за Князем на дорогу – машины тут ездили так редко, что колеса даже не пробили дерн до молочного известняка, – мы, полого поднимаясь вверх, отправились вперед, к вершине, за которой, должно быть, и скрывался монастырь.
По поводу пангарцев, вылетевших в трубу… Время от времени из любопытства я листаю ученые бюллетени, благодаря чему имею сносное представление о принятой сегодня за объективную реальность картине мироздания. Миры дна и покрышки суть различное в одном. Сфера в сфере. Пузырь, вмещающий иные пузыри – один в другом, – ограниченные собственной, не слипающейся с соседними, пленкой. Каждый мир – отдельный, что ли, пласт единой слоистой сферы и существует лишь в пространстве именно этого пласта. Фундаментальные законы подобной слоистости исследуются теоретиками, но в практическом плане границы пленок пока что непреодолимы. Вот так. Новая космогония. Большой взрыв, оказывается, был не взрыв, а целая череда мгновенных взрывов–импульсов, каждый из которых являлся по существу самостоятельным актом творения. Вереница выдуваемых друг за другом из единого центра космосов. Так речь льется изо рта говорящего волной во все стороны. Каждый звук самостоятелен, но смысл заключен в их совокупном порядке. В конце концов Слово – творец мира. И нашего, и иного – того, что в бездне, и того, что за золотыми облаками. В итоге Вселенная напоминает луковицу – одежка на одежке, один сферический лепесток на другом. И все без застежек. Впрочем, это вроде бы про капусту. Итак, еще раз: пузырь в пузыре, сфера в сфере, много сфер одна в другой и вкупе все – одно. Но во всякой – особинка, не позволяющая зафиксировать контакт с соседней. Как, скажем, если бы у каждой из этих заключенных друг в друга сфер была своя ось вращения: все оси пересекаются в общей точке центра, но каждая пространственно ориентирована по–своему. И сферы эти крутятся в различных направлениях – противоположных, перпендикулярных и всех возможных прочих, – да к тому же с несопоставимыми скоростями. Так, бывает, облака на разных ярусах небес, гонимые чужеродными ветрами, летят разлаженно, по несхожим курсам. То же здесь – многослойная пленка пузыря, где каждый слой движется/живет в собственном, не согласующемся с иными, режиме. Настолько не согласующемся, что с одного на другой перескочить сложнее, чем сигануть из летящего самолета в несущийся по тоннелю вагон подземки. В своем пласте общей сферы мы заперты надежно, и деться нам из него некуда. Ресурс материи, энергии и времени этого пласта, согласно законам Ломоносова–Лавуазье и Перельмана–Петрика, неизменен, поэтому, уходя в смерть в одном его месте, они просыпаются к жизни в другом. Такая же история и с нами, живульками, хотя последнее – предположение. Иногда, однако, случается, что слои неисповедимо пробиваются сквозным каналом, и, если ненароком улететь в эту трубу, становится возможен переход… из лайнера в подземку.