– А мы хотим щелкнуть по носу его: мол, это наше несравненное право – самим выбирать свою смерть, – не удержался Князь от романтической цитаты.
– Приблизительно так, – без воодушевления согласился Брахман. – Хотя то, что мы стараемся удержать, – именно наши грезы.
И тут ослепительная молния впилась в берег с таким оглушающим треском, с каким, должно быть, ломается о голову дюймовая доска. Никакой дистанции между вспышкой и звуком. Нас всех словно пригнуло ударом к земле. По коже пробежали электрические мурашки. Нестор выронил из рук Большую тетрадь, и та быстро зашуршала на ветру страницами, выбалтывая доверенную ей Историю. Венчик белого пуха на голове Одихмантия царственно поднялся дыбом. Рыбак, одной рукой запахнув на груди разгрузочный жилет, другой трижды положил на себя животворящий крест. Мать–Ольха вонзила полный ужаса взгляд в дымящуюся расколотую иву… Мы и сообразить ничего не успели, а молнии уже били вокруг одна за другой, словно какой–то скорострельный небесный молниемет вколачивал их в землю и воду, исполняя приговор вышнего судии: истребить. Все потонуло в грохоте и хрусте канонады. При этом тучи выбрасывали из себя только огонь и гром, дождя не проронив ни капли.
Страшная вещь и редкая штука – сухая гроза.
Однажды по поводу, который мне уже не вспомнить, Брахман сказал, что это большая честь, если небеса не пожалеют для кого–то персональную молнию. Так вот, никто из нашей стаи не был оценен столь высокой отметиной. Не то чтобы факт этот нас огорчил, но определенно дал мотив для осмотрительных раздумий, финал которых выглядел примерно так: ну что же, значит, есть куда расти.
Вчера мы свернули к прудам в селе Становом, однако тем же путем выбираться на трассу не стали. «Одной дорогой ходят те, кто скис и сдулся, кого, когда он трезв, уже не тянет в драку», – эти слова Князя достойны были резца и камня. Побросав в машины пожитки (причем огнестрельные орудия мы по примеру Рыбака уже не разбирали), мимо антрацитовой пашни, засеянной по уверению Матери–Ольхи свеклой (слышала радостный гомон набухших и пошедших в рост семян), мимо нежно–зеленых нив озимой пшеницы, мимо заросших осинником и кривыми ивами оврагов, ведомые охотничьим чутьем своего вожака, мы рванули по проселку, пыля тончайшей черной пылью, в степную даль и выскочили на шоссе уже в Тростном.
Включив по дороге вещий глас (дворец Великого хурала все еще держался, Содружество наций намеревалось собрать сегодня заседание Комитета безопасности, китайские войска в районе хребта Сайлюгем и озера Убсу–Нур вышли к российско–монгольской границе), вскоре Князь его вырубил: слушать новости в постоянном режиме никто не хотел – они удручали тягостным однообразием.
Трасса жила обычной суетной жизнью, полной дымов и слепящих проблесков солнца, мельканий пирамидальных тополей и встречных фур, холодного сверкания пижонского ксенона и шума ветра в оконных дефлекторах, к нам она интереса не проявила – Брахман оказался прав: нас не искали. Ай да Хитник… После того как миновали пост в Ельце, расслабились окончательно. Нет, не так. Не расслабились, а просто перестали ждать козней со стороны блюстителей устава: им дела нет до нас, а нам – до них. Стаю такое положение вещей вполне устраивало.
Время от времени вдоль дороги выстраивались мощные дубы – чтобы понять идею переполнявшей их непреклонной силы, не обязательно было родиться Матерью–Ольхой. Слева, за мостом через вольную реку – здесь, впрочем, еще не разгулявшуюся, кроткую, – раскинулся Задонск. Купола его церквей чудесно прорисовывались на фоне разбегающихся облаков. Изредка, вспоминая вчерашний знак, я поглядывал на телеграфные столбы, но нет – белый ворон больше не являлся.
Впереди дорога раздваивалась: налево уходило ухоженное платное шоссе, направо – старый, с наскоро залеченными выбоинами, бесплатный большак, идущий через Хлевное. Разумеется, Князь не мог пропустить подвернувшееся испытание. Поток машин ушел налево, в гладкий асфальтовый рай. Мы устремились навстречу ухабам. Как выяснилось по малом времени, не зря.
Хлевное оказалось чудным местом. Сначала мы были удивлены дешевизной картошки, ведро которой купили за сущие копейки у торгующей на обочине бабы, а затем поражены декларацией местного патриотизма: вдоль дороги на опорах были закреплены гигантские щиты с похожим на приворотное заклятие напутствием: «Живи, работай и учись! Твоя Родина – Хлевное!» Да уж, чучелкам из миров дна и покрышки в этой земле корень не пустить – не примет почва, выдавит.
Недалеко от щитов красовался памятник реактивному самолету истребительной авиации – что–то из породы МиГов конструкции прошлого века. Вид боевой машины напомнил нам, что на носу война.
Когда въезжали в Конь–Колодезь, все еще пребывали под впечатлением оставленного позади оазиса отчизнолюбия. Мать–Ольха отметила, что даже акации и тополя там, в Хлевном, преисполнены региональной гордыни, будто сефирот, налитый до краев идеей личной исключительности, разбился именно на этом месте, так что сама земля там, как радиацией, заражена заносчивой избранностью. Дорога была пуста, поэтому мы удивились, заметив в перспективе за селом какое–то скопление железа. Подкатив ближе, с внутренним напряжением обнаружили стоящие с краю дороги четыре патрульные машины, стражей в бронежилетах с автоматами на плече и микроавтобус, завалившийся боком в кювет. Князь сбросил скорость, и мы не спеша проехал мимо.
– Приплыли, черти. – Князь сплюнул в открытое окно.
Что ж, если наши дела со следствием уладил серафим, то бомбистов–рыбоколов разыскивали и нашли. Автобус был тот самый, цвета оградки, с полустертыми номерами, жабой на дверце и дырами от автоматных очередей по серебряному борту. Два трупа, накрытые брезентом, лежали на обочине. Тут же валялась слетевшая с головы крепыша шофера бейсболка. Расплата оказалась скорой. Я даже изведал в отношении парней в бронежилетах чувство, напоминающее уважение. Князь, думаю, в свою очередь, испытал небольшую досаду – определенно он был не прочь и сам наделать в осмелившихся заступить ему дорогу бомбистах дырок.
Без свидетеля
Позади, сотканный из дыма и огненных сполохов, поднимался призрак вселенской бойни. Могучий, яростный, неумолимый, как вой сметающей все на своем пути стихии. Зверь ощущал его присутствие и чувствовал свое с ним, этим призраком, родство – так тело чувствует родство с собственной тенью, не будучи одной природы с ней. То, чему он дал жизнь, выпустив на свет из темницы человеческих сердец, как выпустила недавно его в мир холодная гора, угрожало теперь и ему самому. Не потому, что собиралось преследовать его, признав в нем жертву, а потому, что, вырвавшись на простор, оказалось ему неподвластно, а значит, сделалось сильнее его – ведь заключить обратно в цепи и тем изгнать из мира дух войны Зверь был уже не в силах. Угроза состояла в самом наличии этого духа в одном с ним пространстве.
Ночью, после того как Зверь сделал то, что сделал, тусклое сознание его озарилось. Это случилось между поваленных, гниющих стволов, в лесистом овраге, полном сырых запахов и мышиных шорохов, где он укрылся на ночлег. А ему действительно требовалось укрытие, поскольку на этот раз не только он явил собой несравненный ужас, но и ему задали трепку. Впору было отлежаться, прижечь горячей лапой раны – люди, жившие в парящей деревне, не просто одолевали собственный страх, как тростник одолевает ветер, не просто не спешили отдать Зверю свою жизнь, но пытались вышибить дух из него самого. И желание это было несокрушимо.
Снизошедший в овраг свет был столь ярок, что поначалу Зверь ослеп, видя внутри и снаружи лишь сияющую пустоту, белую, искристую, без оттенков, как открывшийся его взору в первый день заснеженный мир. «Нивенна», – ухнул и раскатился подлобный звук. Так обратил на него свою милость Единый.
Понемногу свет пришел в движение, и в этом движении не таилось ничего тревожного и пугающего. Теперь Зверь был уже не тот, угнетенный дух его высвобождался из пелены – он осознавал и оттого преображался. Милость Единого оказалась легка, она проделывала в нем сладостную, невесомую работу. Свет стал сгущаться в бесчисленное множество отдельных крупинок–образов, которые кружились, наливались цветом, менялись местами, мелькали красками, стремясь сложиться в единую картину, и вихрь этот был приятен. Круговерть прозреваемых смыслов то принималась оседать, то вновь все внутри Зверя, поднятое дыханием Единого, взвихряясь, мешалось. Сколько времени минуло – он не вел счет; когда картина мира установилась, над оврагом блистало в зените солнце – но какого дня?
Теперь Зверь знал, но знание, которое ему открылось, оказалось странного свойства, поскольку направлено было словно бы против себя самого и сурово клеймило собственное подобие. То есть, разумея безотчетно, самим естеством устройство и назначение видимого и незримого, он понимал, что знание, полученное иначе, путем разлагающей мир на части учености, это – ложь, обольщение, суетное бремя, что оно и есть сатана, подтачивающий замысел Единого, оно – грех и погибель. Вот что высветило ему дарованное сияние: там, где знание, там поругание и смерть. Нет того, нет и этого. В одном – непременно другое. Именно такое послание предстояло нести ему на своем хребте, на своих клыках и когтях, в своих источающих жар и стужу лапах. Странное послание. Ведь люди, любимые твари Единого, пылающие чадным пламенем и привыкшие стариться, добрые ослики и растущие как ботва герои – всех их Зверь тоже теперь знал, – ожидают, что слушающий весть нечто узнает. Эта же весть призывала расстаться с тем, что они недавно еще принимали как нужную, полезную и безусловную истину. Призывала расстаться решительно и без жалости: просто вручить посланнику свое сердце. Взамен ничего не давалось. Только это: знать – проклятие человека и, если он хочет возвыситься, ему следует освободиться от знания, выбросить его как хлам, мешающий свободному и легкому движению, основным свойством памяти сделать забвение. Забыть, с чего начал, и не ведать, что будет в конце. Где нет знания, там нет смерти, и рай – это то самое состояние, в котором тварь еще не сознает, что следует стремиться к его, рая, обретению.