Тогда-то он и узнал об особых свойствах нашего озера.
О целительности трав по его берегам (травы эти — близится срок — старухи пойдут собирать), а пуще других — одной, цветок звездочкой зеленого цвета, от слепоты и вообще малозрячести; о том, что есть одно такое место на берегу, трудное и глухое, болотистое, где листья с дерев и зимою не опадают; и особо — об озерной осоке, которую если срезать в правильный день, то соком ее любая рана затягивается… Но все это говорилось между прочим.
Выпивали, не чокаясь (полная рюмка самогона, прикрытая черным хлебушком, одиноко стояла на комоде перед зеркалом, занавешенным черной тряпкой); потом бабы затянули протяжную песню, слов не разобрать, то ли поминальную, то ли гимн или псалом. Рыжий слушал, нижняя губа его отвисала, останавливался взгляд. К россказням крестьян он относился добродушно, как к сказкам для старых и глуповатых детей, но иногда и переспрашивал — ему было тоже интересно. Конечно, Рыжему было невдомек, что к нему, зажившему здесь барином среди поселян, со всеми его лодками и моторами, фотоаппаратами и скоростной брагой, с этого дня, может быть — и еще раньше, крестьяне тоже относились как к недоуменному ребенку, еще не ведающему простых и страшных вещей, о которых не след упоминать вслух, не то что переспрашивать. Видно, они каким-то чутьем прежде самого Рыжего угадали, что медленный сладкий яд темных давних преданий, за долгие века смешавшийся с евангельской верою, тайно просачивается-таки в его обрюзгшую, но растрепанную душу. Когда их взгляды встречались у него за спиной, каждый молча опускал глаза с тихой улыбкой всепонимания; одна только выжившая из ума бабка Наташка, обернувшись к нему, вдруг воскликнула: девки, дак ведь скоро кусты красными лентами наряжать, — но сама же и оборвалась. А пьяный Гитлер наклонился к самому его уху и, фамильярно икнув, пообещал: ить, я тебе, Рыжий, и еще кой-чего расскажу. Но обманул, не рассказал ничего… Не надо было Рыжему встревать, пусть Содомиха сама хоронила бы своих мертвецов.
Наутро после ранней рыбалки Рыжий пришел к Ольге — опохмеляться. Ее изба была посветлее других, те же старые фотографии, та же пустота в красном углу (только лампадка), такой же ватманский плакат на стене, только изречение другое, из Луки: «Свет, который в тебе, не есть ли тьма». Она усадила гостя, как всегда, радушно, подала закусить — сала и соленых огурцов, присела и сама, облокотилась на край стола, заглянула ему в лицо: ты не слушай старух-то, они тебе набрешут. О чем она? — тут же и заглотил Рыжий наживку. И, глядя прямо ему в глаза с обволакивающей, сектантской ласковостью, под которой играла то ли лживость, то ли озорство, Ольга принялась рассказывать: о городке По-кидоше, который будто бы стоял в этих местах. Ссылаясь то и дело на старых людей, она пожимала плечами, словно сама дивилась их наивности, но рассказ меж тем продолжала: о том, как проскакала здесь какая-то невообразимая девка верхом на коне, от тяжелого скока которого ушел будто бы городок Покидош не то под землю, не то под воду, а что девка была — турецкая; впрочем, иные говорят, что пропал городок от своих же солдат, которых привел какой-то Гришка-Кутерьма, потому жили в городе одни святые старцы, а войско послал нечестивый царь; что было в городке множество церквей и будто еще недавно кто-то из стариков слышал колокольный звон из-под озерной воды в ночь на Аграфену-купальницу; и что еще говорят, будто ведет в сокровенный город невидимая тропа Батыя (и здесь Рыжий возразил, что Батый был татаро-монгол, помнил со школы, и к турецкой девке не мог иметь прямого отношения), кто ступит на ту тропу, того встретит медведь-оборотень, уведет в городок, и человек станет навеки невидимым. Не знаю, какой монгол, заключила Ольга, а только так люди сказывали.
Эх, не было при том разговоре нашего толстого эрудита, уж он-то тут же расставил бы все по местам. Он знал и о радуничной обрядности, и о купальском гетеризме, о Навьем дне и чествованиях Ярилы, о разорении старообрядческих скитов и языческих преданиях, о зеленых святках, христианских запретах, о поклонении березе на главе церкви и о воскресающем боге; спросите его, он вам прикинет, когда можно ждать, что поднимется наконец стена Айя-Софии и продолжится константинопольская служба… Но то знать, то читать книжки, пусть это даже «Глаголемая летописец» и «Золотая ветвь», совсем другое дело — сидеть на том берегу, пить самогон, закусывать огурцом, смотреть в лукавые глаза старой богомолки и внимать, ибо внимать — уж полпути к тому, чтобы верить…
Близилась меж тем ночь на Ивана Цветника, славная купальская ночь, ночь цветения папоротника и свечения сокрытых под землею кладов. И деревня по-своему готовилась к ней. То Гитлер шепнет Рыжему, подмигивая, что прошлый год, в эти вот числа, видел, как в бору голые девки с мужиками через костер прыгали под эту их, значит, современную музыку, — туристы, а понимают. То Ольга подтвердит, что в старину, бывало, все деревенские с вечера по берегам ставили в мох зажженные свечи; здесь же накрывали столы, пекли пироги с рыбой, торговали пряниками; молодежь зажигала огни, девки пускали по воде сплетенные из трав и цветов венки, а после всю ночь гуляли незамужние с парнями, редко какая после той ночи оставалась целая. И старухи нет-нет да проговаривались: видал, дескать, один дед лет пять тому назад на Ивана Купалу часовенку на холме, вот где елки одни стоят, — невидимая часовенка, а ему вот прямо засветилась вся, показалась; а многие и кресты в воде видали — разгуляется волна, да и покажется в озере куполок; только не каждому дано видеть.
На Рыжего эти байки видимого впечатления не производили, разве что от одиночества и жизни на природе начал он задумываться, оглядываться вокруг, подмечать свое. Раз он шел к лодке через сад тропинкой, которую сам же и протоптал, и видит — тропинка не идет прямо, но изгибается. Тут тайна: отчего бы ей изгибаться, никаких препятствий на пути; вон автомобильная трасса не изгибается, а живую тропу — пойди вычисли, тут не геометрия — интегральное исчисление.
В другой раз, когда выключили электричество (а это случалось нередко), сидя при печке и свечке, с погасшим замолчавшим телевизором, Рыжий подумал: как же сейчас сидят все эти содомихинские одинокие старухи по своим избам и о чем думают? Ему припомнилась церковь, слова священника, он сообразил, что, глядя во тьму слезящимися глазами, они ждут смерти со страхом и с радостью, молятся на свои непонятные лозунги, заменившие им иконы, потому что у каждой есть душа. И, наверное, волку или кабану не страшно сейчас в одиночку в темном лесу без поддержки веры и надежды именно оттого, что души у них нет. Но о своей душе при этом Рыжий как-то не подумал. Теперь он стал вслушиваться в окрестную тишину, которую недавно заметил. Из его ушей как будто не сразу ушли городской лязг и грохот, но теперь, в наступившей звуковой пустоте, он научился слышать шорохи и точно дребезжащие вдали многие колокольчики. Глухой, он разбирал теперь мышиный писк в траве, скрип стволов сосен, мелкий плеск волны, ткнувшейся в одинокую камышинку.
По-прежнему каждый день часов около четырех утра Рыжий отправлялся на озеро. Он отплывал километра два-три, глушил мотор (часто — как раз напротив нашего дома), насаживал живца, расставлял кружки и надолго замирал в лодке. Он промерил и просчитал неизвестное даже местным подводное теченьице с излучинкой и брал щук и судаков на диво содомихинским мужикам, к которым и в сети такая рыба не шла. Он сидел, неподвижно глядя на золотящийся плющ утренней спокойной воды и на встающее солнце. Главное — вовремя заметить, как скакнет и перевернется кружок, сменит белую сторону — красной, и куда пойдет (по его движению, по тому, как клюет кружок воду, Рыжий знал уже — щука ли это, судак или окунь).
Судак, как возьмешь его, бьет сильно, но коротко; если подсечь точно и во время, то он недолго дергается, обвисает, как полено. Не то — щука, она борется до конца, грызет стальной поводок, отгибает зубья тройника, пытается выплюнуть наживку; она то уходит в глубину, то быстро идет к поверхности, высовывает над водой морду, если леску держать внатяг, хватает воздух зубатой пастью, а потом прет прямо на лодку, пытаясь опередить ловца и ослабить аркан с тем, чтобы, ударив о борт мордой или хвостом, метнуться что есть сил прочь, и надо угадать, не пропустить момент, выдернуть ее всю, используя инерцию ее хода, перевалить через борт тяжелое и склизкое, хищно-зеленое, с мутно-белым животом, полосатое рыбье тело, иначе исчезнет, оборвется, уйдет, оставив на стальном зазубренном острие клок своего мяса. Да и в лодке еще надо побороться, оглушить веслом, подмять, потому что, заливая все вокруг кровью, ломая поддон и круша хвостом, она и тут, сгибая мощное резиновое свое тело, оттолкнувшись, хочет взлететь вверх и вбок, ухнуть, как мешок за борт, стремительно уйти в глубину. Тогда, если и теперь не сорвалась, надо начинать игру сначала… После одной из таких схваток, сидя на вздрагивающей рыбьей туше, Рыжий и услышал впервые отчетливый подводный колокольный звон.