Он отвернулся. Я испугался, услышав песню, которую он пел сильным баритоном с непокорными хрипами: забудь заботы и печали, я ухожу, прощай, дрозд. Дам-ди-дам ди-дам я-а-а да-ди, прощай, дрозд. Никто меня не любит, я здесь совсем один, дрозд. Дам-ди-дам, зажги свечу, не жди меня, прощай, дрозд, про… — он закрыл глаза и затряс головой, чтобы взять высокую ноту, — …щай.
Потом уронил голову на грудь и стал напевать потише, словно задумавшись, почти не слыша своей песни, а затем перестал петь и снова заговорил, но теперь уже не со мной, а с еще одним Бо, сидящим рядом, возможно, в роскошном Эмбасси-клубе, перед ними стоят напитки, и они вспоминают: Ты помнишь того парня, наверху, в запертом кабинете в здании центрального вокзала, кажется, на двенадцатом этаже? Вокруг куча людей, ты ведь понимаешь, что у него тьма охранников, за кабинетом есть еще одна комната, и все это находится в респектабельном, вполне официальном здании, стоящем на углу Парк авеню и 46-й улицы. Таковы условия. Они все понимают, понимают трудность дела, этот Маранцано всю жизнь в мафии, дело это не для сопляков, и банда «Юнионе» знает, что для выполнения задачи требуется ас. И Немец подходит ко мне и говорит: послушай, Бо, тебя никто не заставляет, это их внутреннее итальянское дело, им время от времени требуется пускать друг другу кровь, но в качестве услуги они попросили твоей помощи, и я решил, что нам не помешает оказать им услугу, за которую они нам будут сильно обязаны; и я сказал, конечно, сочту за честь, из всех пушек им нужна именно моя, и я чувствовал себя, как человек, который выполнил поручение и прославил себя на всю жизнь, как сержант Йорк. Ты знаешь, я человек надежный и дорожу этим. Я, конечно, люблю выпить, вкусно поесть, переспать с красивой бабой, люблю молоденьких балерин и азартные игры, люблю войти в комнату и пустить пыль в глаза, но больше всего я люблю быть надежным, — это самое чистое наслаждение; когда кто-то говорит, мне нужен не этот и не тот, а Бо Уайнберг, когда кто-то просит меня и я киваю: все будет сделано, — это как дважды два; и они это знают, и считают дело сделанным, и когда они читают об этом в газете через день или неделю, то это для них еще одна неразгаданная тайна загадочного мира. Поэтому я еду на встречу с ним, имени его я не назову, а он уже ждет меня и голосом человека, которому когда-то перерезали горло, спрашивает, что вам требуется, а я отвечаю, мне нужны четыре полицейских жетона, и все. Брови его удивленно ползут вверх, но он больше ни слова не произносит, а на следующий день жетоны уже у меня в руках; я беру своих парней, мы идем в магазин и одеваемся, как детективы, в плащи и шляпы, а потом направляемся прямехонько в контору и, вынимая жетоны, объявляем: полиция, вы арестованы, и все становятся лицом к стене, а я открываю дверь; Маранцано медленно поднимается со своего стула, ему семьдесят пять лет, и движения его не очень быстры; я подхожу прямо к столу и стреляю ему точнехонько в глаз. Но самое забавное то, что залы здания облицованы мрамором, и эхо выстрела разносится через открытые двери по коридорам, лестничным и лифтовым шахтам, все слышат его и пускаются наутек, гангстеры стоят лицом к стене, мои парни бросаются к лифтам, бегут по лестницам, перепрыгивая через три ступеньки. Когда я выбираюсь оттуда с пистолетом в кармане, везде уже хлопают двери, и возникает паника, какая бывает, если люди узнают, что произошло непоправимое, поднимается крик, и я теряю самообладание, принимаюсь носиться вверх и вниз по лестницам; я заблудился в этом говенном здании, я мечусь по коридорам в поисках выхода, тычусь в туалеты, я не понимаю, что заблудился, и когда я все-таки попадаю вниз, то оказываюсь не на улице, а на Центральном вокзале, время около пяти часов вечера, на вокзале суматоха, люди бегут на свои поезда или ждут, пока откроются ворота, объявления о поездах перекрывают общий шум, я пристраиваюсь к толпе, ждущей посадки на поезд пять тридцать две, и опускаю свою пушку в карман какого-то типа, клянусь, так оно и было, в карман плаща, в левой руке он держит портфель, а в правой — газету «Уорлд телеграф», и, как только ворота открывают и все двигаются с места, я опускаю его осторожненько, так что тип ничего не замечает, а потом я — в сторону, а он проходит через контроль и бежит по перрону, чтобы быстрей занять место, и представляешь, привет, дорогая, вот и я, Боже, Альфред, что это у тебя в кармане, это же пистолет!
И вот он смеется, до слез, его развеселило мимолетное воспоминание, и я смеюсь вместе с ним, думая, как же быстро разум переносит нас из одного места в другое, каким мостом света над пространством может служить обычный рассказ. Я знаю, в тот момент он наверняка увлек меня прочь с буксира, который вздымал и бросал нас вниз в удушливой атмосфере, пропитанной запахами дизельного топлива, и перенес на Центральный вокзал, где я опускал пистолет в карман Альфредова плаща, но одновременно я сидел в Эмбасси-клубе, за столом, накрытым белой накрахмаленной скатертью, и играл со спичечным коробком; худощавая певица пела «Прощай, черный дрозд», а на улицах Манхэттена ожидающие хозяев лимузины пускали в морозный воздух тонкие струйки выхлопных газов.
Но вот он мрачно уставился на меня. А над чем ты смеешься, что здесь смешного, умник? Рассказ, ясное дело, закончился, так бывает при жонглировании, когда брошенный вверх мячик достигает верхней точки и будто бы раздумывает, опускаться или нет, а потом падает с прежней скоростью с небесных высот. И жизнь уже не так прекрасна, и приходится довольствоваться тем, что держишь в руках.
Тебе смешно, умник? В свое время он распорядился жизнью очень многих людей. Ты сначала проживи семьдесят лет, а потом и смейся. Маранцано был жертвой обстоятельств, а не жидким дерьмом, как Колл, которому и ста пуль мало. Это был не жалкий детоубийца Колл, которому и одной смерти мало. Но я убил Колла! — закричал он. Он у меня и облевался, и обгадился, и кровью обхаркался в этой телефонной будке. Бац! И я влез в одно окно. Бац! И выпрыгнул в другое. Я убил его! Это факт, жалкий ты сопляк, а ты знаешь, что значит убить, что значит решиться на это? Это значит попасть в Зал Славы! Я убил Сальваторе Маранцано! Я убил Винсента Колла Бешеного Пса! Я убил Джека Даймонда! Я убил Доупи Бенни! Я убил Макси Штирмана и Большого Гарри Шонхауса, я убил Джонни Куни! Я убил Лулу Розенкранца! Я убил водителя Микки, и Ирвинга, и Аббадаббу Бермана, я убил Немца, Артура. Он смотрел на меня с налитыми кровью глазами, будто пытался порвать связывающие его веревки. Затем он отвел взгляд. Я их всех убил, сказал он, опуская голову и закрывая глаза.
Потом он прошептал, чтобы я присматривал за его девчонкой, чтобы не позволял ему разделаться с ней, спрятал бы ее подальше, обещаешь? Я пообещал, это был первый милосердный поступок в моей жизни. Теперь движок работал на холостом ходу, и буксир сильнее бросало на океанских волнах, я и не догадывался, что здесь, на свободе, сами по себе, они еще больше и свирепее, чем в борении с буксиром. Ирвинг спустился по трапу, и мы с Бо наблюдали за его экономными движениями; он открыл двойные двери в дальнем конце рубки, вышел наружу и споро закрепил их. Неожиданно порыв свежего воздуха выдул из рубки запах солярки и сигар; мы словно бы оказались на открытой палубе, в тусклом свете я вижу перед собой громадные волны — множество распахнутых гигантских черных глоток, Ирвинг отстегивает кормовой леер и аккуратно привязывает его к стойке. Буксир так качает, что я возвращаюсь на свое прежнее место на боковой скамье и стараюсь удержаться там, вдавив пятки в сталь палубы и вцепившись в переборки обеими руками. Ирвинг — настоящий моряк, он не обращает внимания ни на качку, ни на свои забрызганные штанины. Он возвращается в рубку, его тонкое костлявое лицо заляпано клочьями соленой пены, на сияющем черепе поблескивают редкие волосы; методично, не обращаясь ко мне за помощью, он коротким ломиком приподнимает один конец оцинкованного корыта и начинает подсовывать под него тележку на колесиках; он ее заталкивает и запихивает все дальше и дальше, потом наступает на нее ногой и, придавив всем весом, затаскивает на нее корыто, сухой скребущий звук напоминает мне, что, если бы вынуть Бо из корыта и корыто наполнить морским песком, а потом перевернуть и постучать сверху, то получился бы прекрасный песчаный слепок, даже с фабричным клеймом. Колени Бо задрались, он теперь сложился почти пополам, но Ирвинг сначала подсовывает деревяшки под резиновые колесики и только потом открывает металлический ящик с инструментами, берет оттуда рыбацкий нож, перерезает веревки, которыми связан Бо, отбрасывает их в сторону и помогает Бо встать с кухонной табуретки и обрести равновесие, тележка с корытом находится на палубе буксира, а сам буксир раскачивают волны Атлантического океана. Бо едва не падает, он стонет, его затекшие ноги дрожат, Ирвинг зовет меня поддержать Бо вместе с ним; черт, это мне совсем ни к чему, мне не нужна беспомощно подрагивающая рука Бо на плече; его горячее дыхание, запах пота из-под мышек, пот стекает мне на шею даже сквозь его фрак; Бо, словно клешней, хватает меня рукой за голову, за волосы, впивается локтем в плечо — потерявший голову человек стонет над моей головой, дрожа всем телом. Я поддерживаю его, по существу, помогаю убивать, мы его единственная опора; он цепляется за драгоценную жизнь, а Ирвинг говорит, все нормально, Бо, все в порядке; говорит он это спокойно и ободряюще, как медсестра, потом выбивает деревяшку из-под правого колеса (мы стоим лицом к открытой палубе) и велит мне сделать то же самое с левой деревяшкой, я исполняю приказ быстро и аккуратно, не без помощи волн, мы вывозим Бо на тележке на открытую палубу, Бо отрывает свои руки от нас и хватается за борт, теперь он стоит один в своем забетонированном корыте — корыто ездит туда-сюда, будто на роликовых коньках, — и кричит ого-го-го-о-о, тело его извивается, сохраняя равновесие; мы с Ирвингом становимся поодаль, вдруг Бо неожиданно справляется с качкой, ему удается уменьшить ход колесиков, встать вертикально, осторожно балансируя замурованными ногами, и взглянуть вверх; он видит открытую палубу и море, которое то выше, то ниже его в этой черной ветреной ночи, его судорожно напрягшиеся руки чуть не вырывает из плеч; он глубоко вдыхает в себя и этот страшный ветер, и эту ночь, я смотрю сзади на его плечи и голову; он вглядывается в мир невыразимого ужаса, и, хотя из-за ветра ничего не слышно, я знаю, что он поет, и я знаю, что это за песня; эту песню души уносит морским ветром, Бо Уайнберг остается наедине со своей бедой, капитан прибавляет оборотов, буксир бросается вперед, появляется мистер Шульц в сорочке и подтяжках, он подходит к Бо сзади, поднимает ногу в носке и бьет Бо в самый зад, руки Бо разжимаются, тело, накреняясь, ищет и не может найти опоры, а потом он падает в море и последнее, что я вижу, — это взметнувшиеся вверх руки, белые шелковые манжеты и бледные пальцы, которые тянутся к небу.