Двое доиграли партию, начали новую. Тот, что был постарше, завел руки за спину, я видел, в какой руке у него пешка, а тот, что сидел напротив, — угадывал. Белыми выпало играть тому, кто помоложе.
Хрип вырвался из моей груди. Я закусил губу до крови. Легче стало чуть-чуть: должно быть, я переключился на боль в другом месте.
А капель, холодная, жуткая, долбит макушку, и какое-то отвратительное, подленькое мое нутро угодливо подсказывает: "Проси о пощаде! Взмолись!" Но какая-то сила противится этому и гонит эти непрошеные подсказки прочь, переходя в ярость и бесноватый хрип:
— Сволочи!
Только не слышат меня играющие:
— Я пешечку сниму.
— А я вилочку коником.
— А я шахец объявлю…
Какой механизм управляет этой жизнью, если одни люди готовы других мучить. Какие нравственные ценности объединяют нас в этом мире, если мы так разобщены?! Любовь, Свобода — для кого это все?! Кому нужна моя трансцендентность?
Я вновь отключился, и неизвестно, когда и как это произошло. Возможно, тот, что постарше, проиграл партию, а может быть, и выиграл, или даже другая смена успела прийти, только неожиданно оказался я на койке, лежал на спине со спеленатыми парусиновой рубашкой руками. Смирительной, должно быть.
Сознание включилось от боли: я лежал на вывернутых руках. Казалось, разорваны сумки плечевых суставов. Даже привиделось, что я лежу в луже горячей крови.
— Расслабьте! Развяжите, — шептал я.
Кто-то включил свет. Я увидел молодых людей с фотоаппаратами. Почему-то мое лицо представилось мне каким-то месивом наподобие лукасовского: глаз распух, губы набрякли, зубы шатались.
— Он потерял человеческий облик! — пояснил дежурный. — Мы навели о нем справки. Художник. Подозревается в грабеже и в убийстве двух женщин.
Сознание, точно компьютер, обработало информацию мгновенно: вот, значит, какой поворот, на полную катушку решили меня раскрутить. Нелепица. Не было ни гроша, да вдруг алтын.
Подозреваемый — тот же прокаженный. Подозреваемый — означает, что идет процесс и против тебя что-то начато дурное. Колпак на тебя надели. Какой? Стеклянный? Нет, скорее, красный, наподобие клоунского. Подозреваемый в убийстве, грабеже — будь здоров, художник! Человек искусства промышляет злодеяниями. Одежды предпочитает из стопроцентного хлопка, пропитанного какой-то гадостью, не прокусишь, не порвешь — смирительная рубашка, в два метра рукава, десятерых можно спеленать, скрутить, как пожарным шлангом, надежно, крепко…
Я гляжу на себя глазами прибывавших гостей. Отвратительное зрелище. Человек, у которого физиономия разбита сапогом, проутюжена цементным полом, раздолблена капелями механического экзекутора, производит отвратительное впечатление. Печать скотства лежит на таком человеке. Вообще облик человеческий утрачен. Его противно созерцать. Нет ауры просветленности. Есть черт знает что — гнусное, непристойное месиво.
Сквозь щелку глаза я вижу чистое лицо девушки. Она в кожаной куртке и голубоватой блузке, юношу вижу с фотоаппаратом. У них красные повязки. Чувствую, что они испытывают. Я пытаюсь понять, что, кроме омерзения, они способны чувствовать, и не могу.
Они щелкают затворами аппаратов. Магниевые вспышки вновь всколыхнули во мне ярость.
— Фашисты! — прошипел я. Но звука опять не получилось, а в груди снова закипело нечто такое, что было накоплено в течение всей жизни и составляло сегодня мою человеческую суть. Я вдруг понял: я сильнее всех этих измывающихся надо мной людей — и от этого схлынуло напряжение, отступила боль, теплая волна успокоения затопила меня, увела сознание под низкие темные своды нового забытья.
Утром мне предложили подписать протокол.
— Отдайте одежду, — попросил я.
— Подпишите протокол — получите одежду.
— Вызовите врача. Хочу засвидетельствовать побои. К тому же у меня температура.
— Напрасно, напрасно вы артачитесь… Подпишите протокол, уплатите за пребывание в вытрезвителе.
Он чиновник. Ему нет дела до того, что происходило вчера. В момент отрезвления, точнее, на период отрезвления ты лишаешься человеческих прав, тобой можно крутить, вертеть, подвешивать тебя, сгибать, разгибать. Из тебя можно сделать отбивную, шашлык, фарш для кулебяки. А на следующий день с заступлением на пост очередной смены ты переходишь в новое состояние. Твое позорное прошлое напоминает о себе лишь в деталях. Например, огромный номер, намазанный зеленкой на бедре, — весьма эффектно, надо сказать. Просто. Удобно. Не то что в родильном доме. Номерки и прочее. Прямо на бедре, на живой человеческой коже ставится знак, своеобразная памятка, иероглиф, чтобы не перепутались мужики и чтобы их вещи соответствовали.
Тот же чиновник по-иному относится к новорожденным. С большим почтением. Что было в первой смене — его не касается. Чертей надавали — экая невидаль, рукава оторваны — сам, небось, порвал, руки искалечены, в кровоподтеках и ссадинах — тоже сам, небось, под колесо какой-нибудь телеги совал, и морду себе сам расцарапал до крови и фонарей под глазами понаставил сам — до чего только недодумается божий человек в сегодняшнем мире.
Мне нет дела до сегодняшнего дня. Я сейчас всецело в прошлом. Нахлебался вчера лиха, мое сознание помнит многое из того, что случилось. И мое чувство достоинства требует сатисфакции. Немедленной расплаты. Незамедлительного возмездия: я готов нести ответственность за проступки, но пусть понесут наказание и другие. Чтобы справедливость восторжествовала. Чтобы гарантия защищенности была. Чтобы высшая законность с нравственными основами соединилась.
Я невольно вспоминаю Костю. Вспоминаю своих мучителей, игравших в шахматы. Духовность! Ведь именно она воскрешает в людях потребность даже не творить добро, а по крайней мере выражать сожаление, соучастие, внимание.
Я стою на своем:
— Не подпишу протокол…
Снова слышу слово "подозреваемый". Ощущаю, как это слово тенью надвигается на меня. Просто нелепость, ошибка какая-то. Но раз это слово употребляется применительно ко мне, оно уже означает, что на мне лежит и определенная доля вины. Я подозреваюсь в убийстве — значит, мне не отмыться по гроб жизни.
Подозрение — как тяжелая гнусная болезнь; даже если излечишься, все равно останется пятно: а, это тот самый подозреваемый, у кого постыдная болезнь была! Нет, с ним общаться нельзя.
И тянется до конца дней за тобой шлейф дурной славы. Подальше от него, милостивые господа, он подозревался в грабеже и в убийстве…
Меня оставили одного. Через час явился новый дежурный.
— Вас переводят в следственный изолятор.
— А как же протокол?
— Все очень просто. В протоколе отмечено, что вы отказались его подписывать.
Мне выдали одежду, и через час за мною захлопнулась дверь тюремной камеры.
У меня привычка считать, что все к лучшему.
Я лежал в камере и сводил сам с собой счеты.
— Так тебе и надо.
— Но ведь несправедливо же?
— Не в этом дело.
— А в чем?
— Неужели не знаешь, в чем?
Откуда-то в мозг поступали тайные сообщения. Они таились на самом донышке души. А теперь их кто-то всколыхнул.
— Не так ты живешь. Вот и получил за это.
— За что — за это?
— Ничего в этом мире не происходит так просто, господин детерминист.
— Какие же у меня грехи? Развод с женой — не по моей вине.
— Так уж не по твоей. Она хотела ребенка, а ты делал все, чтобы его не было. Ты отправил ее в больницу тогда, когда…
Всплыло лицо Жанны. Молящий взгляд: она ждет желанных слов. А ты напоминаешь о другом: "Не забудь зубную пасту…"
— Ты убийца. Убийца! — это тайное обвинение терзает, жжет меня изнутри.
Как прекрасна была Жанна, когда подкрадывалась, шепча:
— У меня есть секрет.
— Скажи, — попросил я, а в душе шевельнулась тревога: "Опять про то же самое. Неужели опять про это? Конечно, иначе откуда же столько света в глазах, в лице, даже кончики волос вспыхивают искорками". И нежные руки Жанны рисуют в воздухе что-то узнаваемое, что-то живое и крохотное.
— Это же все изменит в нашей жизни, — говорит она. — Придаст смысл.
— А придаст ли? — с сомнением произношу я. — Еще не время. Не время! Не время! Я не готов быть отцом. Пойми — не готов!
— Будешь готов, когда совсем состарюсь? — вскипает Жанна и хлопает что есть силы дверью.
Точно так же резко, со злостью швыряется на стол сковородка с яичницей.
— Ешь!
— А ты?
— Я не буду!
— Как после этого рожать, — говорю я и ощущаю собственный подловатый упрек.
А Жанна плачет, и лицо ее уродует гримаса. Странная у нее манера реветь: выплеснула все — и как ни в чем не бывало.
Звонок.