— Не помню, — отвечал я. — Может, и были.
— А ваша так называемая жена точно помнит, что были такие конфликты. Военнослужащий Сидоров, например, принимал участие в поимке бежавшего из-под охраны преступника Скворцова, и обвиняемый Фишер-Рыбаков из вагона через окно оскорбительно выражался в его адрес. Даже угрожал. Не так ли?
— Не помню, — повторил я.
— А как гражданин Фишер-Рыбаков наносил смертельные удары военнослужащему Сидорову, тоже не помните? А на винтовке, между прочем, найдены отпечатки его пальцев…
Я промолчал.
— Не хотите говорить?
— Нет. То есть да. Не хочу.
Евгений Иванович закрыл папку с бумагами и стал протирать стекла пенсне белым платочком. Глаза у него без пенсне были светло-голубые и совсем не милицейские.
— Послушайте, Антон! — произнес он почти дружески, перегибаясь через стол в мою сторону. — Вам, кроме побега, вменяется и соучастие в особо тяжком преступлении, то есть его сокрытии. Но, может, вы, и правда, о нем не знали?
— Как же я мог ничего не знать? — сказал я. — Когда я убил.
— А вот подследственный гражданин Фишер-Рыбаков, — тут Евгений Иванович снова приоткрыл сероватую папку, — утверждает, что ни вас, ни вашей, как вы называете, жены в избе в момент убийства вообще не было. Как это понимать? Или это неправда?
— Неправда.
Евгений Иваныч, будто ничего не слыша, монотонно продолжал:
— А труп военнослужащего Сидорова, как выясняется, вы увидели после происшедшего и были, как говорят, не в себе. И даже… Вот-вот! — Следователь поводил пальцем по строчке. — В приступе возбуждения вы хотели мертвому Сидорову чем-то помочь… Позвать людей на помощь. То же самое хотела сделать ваша так называемая жена…
— Почему так называемая? — взорвался я. — Она жена! Жена! Жена!
— Ну, конечно, жена. Только успокойтесь.
Евгений Иванович сразу же согласился и оглянулся на дверь помещения, где происходил разговор. Комната была убогая, канцелярский стол, за которым сидел следователь, в пятнах чернил, старенький стул, на котором восседал сам следователь и железный, ввинченный в пол табурет для меня. Стены, местами облупившиеся, крашены в зеленый ядовитый цвет. Окошко с решеткой, грязно-рыжее, оно едва пропускало свет.
Я шарил глазами по стенам, а в лицо следователя, почему-то меня выгораживающего, да еще так примитивно, я старался не смотреть.
— Так и запишем, — заключил он между тем. — Увидев труп Сидорова, вы были не в себе и плохо помните, что было дальше. Вы подтверждаете, что хотели позвать людей на помощь…
Я не стал спорить со следователем. Не сказал, как надо бы сказать: «Не так все было, Евгений Иванович. А все, что вы сейчас сказали, не похоже на правду». Но я промолчал. Меня увели.
В камере, где сидели еще четверо подследственных: один домушник, один щипач и двое так называемых спекулянтов — они перепродавали галоши, — мне очень наглядно разъяснили систему следования: «Прав не тот, кто прав, а у кого больше прав. Все равно напишут то, что им нужно. А не подпишешь — сделаешь себе же хужей!».
На следующий день Евгений Иванович пододвинул ко мне листок со своими записями, и я не читая подписал.
Даже мне, ничего не смыслящему в следовательских делах, было очевидно, что при желании любой судья мог бы увидеть массу противоречий в деле. Например, время, когда все произошло, и появление, куда позже совершенного убийства, в доме Ван-Ваныча. И пьяные бабы, при всей их загульности, могли бы подтвердить, что немец, как и сопровождающий его Сеня, от которого и вправду прок был невелик, — он ничего о той ночи вспомнить из-за потери памяти не смог, — сперва побывали в их доме. Но женщины, как выяснилось, говорили разное, цены их показаниям не было никакой. Тоже и наша певунья Ольга. Она якобы сама видела с сеновала Петьку-недоноска, выходившего на двор помочиться, а рядом с ним, по ее словам, был незнакомый ей мужчина, который, как ей кажется, был похож на Ван-Ваныча.
Все сходилось на том, что повесить убийство на меня с Зоей смысла нет, как и нет видимых причин. Приставание пострадавшего Сидорова к Зое всерьез даже не обсуждалось. А вот образ немца, возможно, тайного агента, внедрившегося в нашу советскую жизнь, срабатывал на сто процентов. Скрытый враг, притворявшийся все это время лояльным гражданином и даже сменивший имя и фамилию, на самом деле ненавидел наш строй и особенно тех, кто этот строй защищал, то есть советских красноармейцев.
Подготавливая свое злодейство, он выжидал удобного случая, который, по нерасторопности штабного начальства из эшелона, ему представился в селе Зыряновка. Конечно, чтобы развязать себе руки, он подпоил сопровождающего его бойца, а потом застращал и двух свидетелей, то есть нас с Зоей.
Ну и все дальнейшее в том же роде, расписанное в самых что ни на есть жестоких, потрясающе натуральных, кровавых подробностях.
Это же, как мне потом рассказали, было распечатано в здешней областной и районной газете, а потом пересказано по радио. Статья называлась так: «Враг не дремлет». Она заканчивалась призывом к бдительности, требовала устрожения режима ссыльных вообще, а для немцев, которые, как выяснилось, поддерживали контакты с бандой, той самой, которой руководил главный преступник Фишер-Рыбаков, — особенно. Банда, это понятно, тоже были мы.
Никакой встречи с врагом народа, опасным для любых контактов, как я ни просил, мне не позволили. А вот с Зоей благодушный следователь Евгений Иванович свидание до суда разрешил. Понятно, встреча происходила в его присутствии и под охраной в той же комнате, где меня допрашивали.
Узнав о предстоящей встрече, я так разволновался, что сперва не смог даже стоять, и мне разрешили присесть. Зоя, которую привели, тоже нервничала, но она и здесь оказалась сильней меня. Она долго глядела на меня, потом перевела взгляд на следователя и спросила:
— Вам надо все слышать? Да?
— Мне положено здесь находиться, — чуть ли не оправдываясь, произнес он.
— Ну и находитесь, — сказала она. — Можете пока посмотреть в окошко.
— Вы теряете отпущенное время, — напомнил он.
Зоя вдруг испуганно оглянулась на него, и я понял, что вся ее дерзость происходит от страха. Не за себя, а за меня. Она торопливо заговорила, будто продолжала долгий мысленный разговор:
— Понимаешь, — сказала, — они обещали тебе не наматывать большой срок.
— А тебе?
— Меня не допрашивали… Почти. Ну один раз. Я все рассказывала, как надо, и мне объяснили, что меня должны освободить. Я прохожу как свидетель.
Я обратил внимание, что она не сказала, что говорила им правду, а именно так: «Рассказывала как надо».
— А куда тебя освободят? — спросил я. — В вагончик?
Она кивнула. Но тут же, спохватившись, поправилась:
— Не знаю. Я туда не хочу.
Она не хотела напоследок меня огорчать. Я посмотрел на следователя, который рылся в своих бумагах и как бы нас не слушал. Но, конечно, он слушал и, уж точно, все запоминал. Однако какое это теперь имело значение, после того как мы все подписали?
— Ты меня не забудешь? — спросил я.
Не мог же я в присутствии постороннего спросить: а ты меня по-прежнему любишь?
Зоя отвечала так, как было возможно при постороннем.
— Я тебя никогда не забуду.
— Правда?
— Правда.
— И я.
Так закончилась наша встреча. О Ван-Ваныче вслух не было произнесено ни словечка. Хотя мы не могли не думать о нем. Через несколько дней мне принесут его прощальное письмо. Я думаю, это смог устроить следователь Евгений Иванович, пытаясь как бы в такой форме загладить перед Ван-Ванычем свою вину.
На школьном листе в клеточку аккуратным почерком было написано:
«Дорогие мои! Хочу, чтобы вы до конца поняли, и ты, Антон, и ты, Зоя, что решение мое, какой бы исход ни имело, необходимо не только вам, но и лично мне. Мне, мне нужно, чтобы я исполнил хоть что-то стоящее в этой жизни! Каюсь, приехав в вашу страну созидать будущую счастливую жизнь для человечества, я крайне заблуждался. Теперь я осознал, что счастье можно приносить лично, и лишь тем, кого любишь.
Если я смогу помочь только вам двоим, я буду считать свою жизнь исполненной. А может, и продленной. Ваш Иван Рыбаков.
P.S. Если у вас будет сын, назовите, пожалуйста, Иваном».
Фишера-Рыбакова судили, как я узнал потом, военным трибуналом, который в народе именуется «тройкой». Он был приговорен к высшей мере наказания: расстрелу. Приговор приведен в исполнение 26 августа 1944 года.
За побег из-под стражи, за соучастие в преступлении, за его сокрытие коллегией военного суда я был осужден на четырнадцать лет с содержанием в колонии строгого режима. В пятьдесят третьем, в год смерти Сталина, я попал под амнистию, мне скостили три года, и в пятьдесят пятом я оказался на свободе. И хоть въезд в столицу нашей родины в пределах ста километров был мне заказан, я нашел возможность приехать из Торжка, где проживал, и через справочное бюро разыскать человека по фамилии Мешков.