Он зажмурился, скривился… тихо спросил:
— А Володька Шкурников?
— Два месяца, как умер от инсульта… Видишь, я не хотела так сразу, но ты спросил, и я не смогла…
— Ничего, — проговорил он как-то осунувшись, — ничего… Что ж тут поделаешь!
…И свое выступление начал с того, что узнал сейчас о кончине школьных друзей, памяти которых и хотел бы посвятить этот вечер. Потом долго читал стихи — хорошие стихи, Нона сначала побаивалась, что будет неловко, если не понравится, но ей понравились многие стихи, а она была из ценителей и всю жизнь следила за новыми именами… Понравилось даже, как он читает, — монотонным голосом, что называется, безыскусно…
Дня через два, перед самым его отъездом, они встретились. Он звал ее обедать в модный ресторан, но она сказала:
— Да брось, какой там ресторан! Приходи ко мне, посидим поговорим…
И он пришел, принес дорогое вино и цветы, они долго сидели в гостиной, вспоминали, вспоминали… Словно проучились не один год, а с первого и до последнего класса… Очевидно, тот девятый класс, те пятнадцатилетние ломкие их голоса звучали в памяти каждого яснее, чем остальные звуки…
И вдруг, перебив саму себя на какой-то забавной истории, она стала рассказывать ему, как страшно и горестно его любила, как слабела при виде его, как горло сжимал спазм, стучали в висках молотки и подсекались ноги…
Он схватился за голову, простонал:
— Боже мой! Почему, почему ты не призналась! Почему ты молчала?! Ведь все могло быть иначе!
Она засмеялась, сказала:
— Пойдем на кухню, я сварю кофе… Потрясающий рецепт, знаешь, от одного бармена из Салоник, там вся штука, чтобы пенка дважды подходила…
…Недели через две поздним вечером она возвращалась домой в метро. На одной из станций в вагон ввалилась компания подростков лет по пятнадцати. Она стояла к ним спиною и видела только смутные отражения в темном окне.
Судя по всему, они шумно обсуждали удавшийся вечер… Голос одного из них вдруг полоснул по сердцу, круто развернул ее к группке юнцов. Она оглянулась.
Один из мальчиков поразительно напоминал Кирилла — то же сильное худощавое лицо в очках, тонкость в кости… Но главное — голос, теплый мальчишеский голос… Это было удивительное, редкое сходство!
И… — горло ее сжалось, в висках заколотился пульс, колени ослабели…
…Она вышла на остановку раньше и долго шла с колотящимся сердцем по Чистым прудам — по темным родным переулкам, в которых давно не гуляла…
Постояла и у знакомого подъезда в старом доме, где учительница музыки когда-то протягивала руку к галантной любви на фарфоровом блюде и говорила ей строго:
— Менуэт надо играть — так!
Давид сам приехал в аэропорт, встретить Мишу, и тому это было приятно и лестно. Давид Гудиани возглавлял созданный им много лет назад Музей современного искусства, в котором висели и несколько Мишиных картин из цикла «На крышах Тбилиси».
Они не виделись больше двадцати лет. Когда, в семидесятых, Миша уехал в Америку, сгинув в зазеркалье, никто из них не надеялся, что однажды обнимет другого.
И вот они обнялись — тесно, крепко, обхлопывая спину и плечи друг друга, чуть не плача от радости. Давид, конечно, постарел, поседел — все мы не мальчики, — но по-прежнему был горяч, поджар и чертовски остроумен. Не человек, а бенгальский огонь.
Миша знал, что десять лет назад у Давида произошла трагедия — в авиакатастрофе погибли жена и сын. Он читал некролог в «Советской культуре», привезенной в Нью-Йорк одним общим знакомым несколько месяцев спустя после их гибели, — Нина Гудиани была известной балериной… Говорили, Давид чуть не умер, год валялся по психушкам, пил горькую, но — выкарабкался. Единственно, что не летал и аэропорты объезжал за много верст. Именно поэтому Миша был удивлен и растроган, что Давид приехал встретить его сам, хотя мог послать любого из своих подчиненных.
И вот, энергичный и подтянутый, он уже с места в карьер везет старого приятеля смотреть свое детище — Музей современного искусства.
— Мы еще с тобой ого-го, старик! — повторял он, хохоча и кося коричневым глазом из-под полей элегантной шляпы. — Мы еще дадим бабам пороху! Я тебя познакомлю здесь с такими девочками! Ты останешься, поверь мне, останешься!!
…Весь тот первый день они мотались по мастерским и выставкам, а вечером, прихватив двоих молодых художников и трех неизвестно откуда возникших девиц, поехали за город — обедать в какую-то модную таверну, — потом успели на презентацию новой книги известного прозаика и в конце концов завалились до глубокой ночи к одной знаменитой актрисе, приятельнице Давида…
Часу в пятом утра оказались дома, и Миша в чем стоял рухнул на диван в кабинете хозяина, мгновенно уснув. Но Давид вошел, растормошил его, приговаривая: «Хватит спать, дома спать будешь!» — сварил кофе, и они проболтали до утра — о друзьях, разбросанных по странам, об искусстве, о современной живописи, которой оба по-разному служили всю жизнь.
А наутро повторилось все то же: явились художники и два поэта, все поехали в театр на генеральный прогон новой пьесы, потом очутились на открытии конференции, посвященной бог знает чему, затем оказались в мастерской какого-то скульптора… А вечером Давид пригласил к себе целую компанию, которая гуляла всю ночь и разошлась только под утро.
На третьи сутки, ошалевший от буйных и бессонных празднеств, Миша взмолился:
— Давид, дай хоть эту ночь поспать по-человечески. Ну нет же сил!
Тот сник, опустил плечи, пробормотал:
— Да… Да, конечно, отдыхай… Отдыхай, дорогой…
Вышел и тихо прикрыл за собой дверь. Мише показалось, что друг обиделся, он вскочил и пошел за ним на кухню. Давид обрадовался, засуетился:
— Хочешь, кофе тебе сварю?
— Да я уже весь трясусь от твоего кофе! — воскликнул Миша. — Давид, Давид!.. Неужели ты не видишь, что болен?! Что с тобой творится? Ты страшно возбужден, ты совсем не спишь!
— Не сплю, — согласился тот. — Совсем не сплю. Никогда.
— Почему?!
Давид отвернулся и, помолчав, обронил тихо:
— Боюсь…
…Он всегда был любимцем женщин и всегда изменял жене, и это не значило ровным счетом ничего: семья составляла для него стержень жизни и день был хорош или не очень в зависимости от того, в каком настроении Нина просыпалась. Дочь знаменитого тбилисского адвоката, прима-балерина Государственного театра оперы и балета, маленькая, с царственно прямой спиной и тихим властным голосом, — когда она появлялась перед людьми, Давид переставал быть центром внимания и становился просто мужем Нины.
…Тем августом они собирались всей семьей погостить у друзей в Ленинграде. Билеты были куплены задолго — двенадцатилетний сын и сама Нина давно мечтали об этой поездке.
Но за день до полета позвонили из музея: в одном из центральных залов прорвало батарею и, хотя картины вовремя эвакуированы, надо срочно что-то решать с ремонтом.
Нина расстроилась, хотела сдать билеты, но Давид уговорил ее лететь — он догонит их в Питере дня через три-четыре, как только наладит здесь работу ремонтной бригады.
Было еще одно обстоятельство, из-за которого он втайне желал остаться один на пару дней: ему предстояло отремонтировать кое-что еще, вернее, наоборот — разрушить до основания. Всегда осторожный и осмотрительный в отношениях с женщинами, он, похоже, на этот раз заигрался. Очередная пассия, хорошенькая аспирантка местного университета, заявила, что претендует на большее в его жизни, чем мимолетный роман, закатывала истерики, грозилась позвонить Нине. Взбешенный Давид, разумеется, прервал эту связь, но девица оказалась опытным тактиком: глубокой ночью или ранним утром в квартире раздавались звонки… Он бросался к телефону… Трубка молчала.
Совершенно истерзанный Давид не знал, что делать, — то ли убить мерзавку, то ли молить ее о пощаде.
На сей раз звонок раздался буквально за пять минут до выхода из дома — такси в аэропорт уже ждало их у подъезда.
Как он мог прозевать момент, как мог допустить, чтобы Нина подошла к телефону?!
Она стояла к нему спиной — он так любил ее гордую спину, маленькую аккуратную голову, склонившуюся к трубке! Молча слушала, не прерывая. Наконец сказала:
— Вы ошиблись номером. Вычеркните его из записной книжки. Здесь живет семья Давида Гудиани и собирается жить еще много лет в том же составе.
— Кто это?! — крикнул он, обмирая от страха. — Кто?!
— Никто, — ответила она спокойно, не глядя на него. — Ты же слышал — ошиблись номером… Резо, не забудь куртку. Твоя спортивная кепка у меня в сумочке…
И до самолета не проронила ни слова, что было для него самым страшным.
Он провожал их до трапа, расцеловал сына, повернулся к жене и сказал хрипло и умоляюще: